Юлия РЫЖЕНКОВА. Квартет для фортепиано

Пальцы от холода не слушались и не всегда попадали по нужным клавишам, но мелодия звучала чисто и громко. Голод, за эти месяцы ставший вторым нутром, притих, словно уснул, слушая вальс из балета «Спящая красавица». Музыка взлетала под потолок, отражалась от него и разлеталась, оседая на заиндевевших стенах, но не затихала, а снова и снова взметалась из-под пальцев, слово крошки льда из-под коньков. Вальс то лился спокойно и сдержанно, то становился стремительным, звонким, заполоняя пространство энергией и страстью.

Музыка прогнала отчаяние и безысходность, и верилось, что навсегда, что есть силы играть, что есть желание жить, что все снова наладится. Даже холод – лучший друг голода – сейчас не брал пианиста, не мог заморозить его сердце, его руки, его музыку. Сейчас тут царила беззаботность, веселье и даже надежда. Лишь одно омрачало: рядом нет никого, кто мог бы танцевать, кружиться и смеяться. Пианист многое бы отдал за то, чтобы услышать смех, но отдать ему уже было нечего, да и смеяться – некому.  

 

* * *

- Арнольд! Арнольд!

Пожилой Шёнберг прервал игру и опустил клап. Потер ладони друг о друга, согревая их дыханием.

- Замерз?! – удивилась Гертруда, включая вентилятор. Нынешний конец апреля выдался весьма жарким, и жена надела чрезмерно открытое, на взгляд Шёнберга, ситцевое платье. Впрочем, несмотря на возраст, ей оно шло, и Арнольд залюбовался хорошей фигурой.

- Ты разве не опаздываешь?

Арнольд бросил взгляд на напольные часы и выскочил из-за пианино. Схватил пиджак, обнял жену и выскочил на улицу.

Берлин встретил духотой и противным звуком клаксонов. Несмотря на легкий светлый костюм и рубашку с коротким рукавом, уже через несколько минут Арнольд потянулся за платком, чтобы стереть капли пота со лба: он тяжело переносил жару и не любил лето. Еще его раздражали дети, но не их звонкие, слишком высокие для уха голоса, а их беготня: мальчишки то и дело сновали перед ним, путаясь под ногами, норовили попасть под автомобили, и Арнольд постоянно дергался, нервничая. Но сегодня он не замечал ни жару, ни детей, ни продавцов мороженого, ни газетчиков. Занятия начинались через десять минут, а до консерватории еще два перекрестка и длинная Шарлоттенштрассе.

Однако, что это было? Странное ощущение холода и голода, иней, покрывающий корешки книг… не немецких. Смутно знакомый язык, кажется, какой-то из славянских, но откуда взялась эта комната? Воспоминание? Или он заснул, начав играть Чайковского? Ощущение тревоги и чего-то смутно знакомого Шёнберг пытался приглушить логическими рассуждениями. Это просто его слишком буйная фантазия и бессонная ночь накануне… хотя такой голод вообразить невозможно, только пережить. Но как бы тяжело ему ни было в юности с деньгами, из-за чего пришлось бросить учебу и пойти работать, настоящего голода их семья никогда не испытывала.       

На Потсдамской площади Арнольд забыл обо всем и от удивления замедлил шаг. На ветру трепетали красные полотнища со свастикой, норовя отцепиться от крыши и взвиться в небо. Месяц назад декрет рейсхпрезидента упразднил привычный черно-красно-желтый флаг Веймарской республики и ввел два новых государственных флага: чёрно-бело-красный и флаг со свастикой, но немцы их воспринимали чужеродными.

Возле входа в огромный шестиэтажный «Дом «Родина» скопилась толпа, перешептывания перешли в удивленные возгласы и чей-то голос, наконец, озвучил то, что интересовало всех собравшихся:

- Эй, что тут происходит?

Шёнбергу показалось, что вопрос никому не адресован, но он ошибся. Из-под флага вынырнул работяга, закрепляющий полотно, оглядел толпу и даже соизволил пренебрежительно ответить: «День труда!», а затем вновь нырнул куда-то под свастику, посчитав ниже своего достоинства объяснять еще что-то уличным зевакам. Только деревенщина не знает, что на Первомай в стране запланированы грандиозные празднования.  

Арнольд вздрогнул, вспомнив о своей работе, и заторопился.  

У входа в консерваторию томилась в ожидании всклокоченная фрау Марта. Шёнберг никогда не видел ее такой обеспокоенной, обычно сорокалетняя фрау в неизменном синем платье до колен являла собой образец невозмутимости, если не сказать равнодушия. Но не сегодня. Произошло что-то из ряда вон, и пожилой композитор напрягся.

- Герр Шёнберг, наконец-то! Директор послал за вами. Быстрее! Все уже собрались!

В кабинете Зигфрида Эберхардта уже действительно толпились все преподаватели консерватории; в комнате, всегда казавшейся просторной, стало тесно. Арнольд удивился, увидев самого директора не за любимым дубовым письменным столом огромного размера, всегда заваленным бумагами, а нервно теребящим галстук возле книжного шкафа. Арнольд вновь вытер пот уже мокрым платком, но на сей раз не от жары. В центре комнаты крепкий молодой человек в военной форме, со свастикой на рукаве, нетерпеливо покачивался с мыска на пятку, заложив руки за спину, при этом его новенькие блестящие черные сапоги скрипели о паркет, и звук неимоверно раздражал. Шёнберг вообще не любил тупых солдафонов, а нет сомнений в том, что перед ним стоял типичный представитель этого вида. Коротко стриженые светлые, почти золотистые мягкие волосы контрастировали с холодными серо-стальными глазами, которые впивались, словно клинки. Взгляд выражал надменность и пренебрежение, толстые пальцы – рабочее происхождение, а принадлежность к НСДАП – отсутствие ума.  

- Карл Ханке из Имперского министерства народного просвещения и пропаганды. Ну, он сейчас сам все расскажет, - сбивчиво представил гостя обычно такой спокойный и рассудительный Зигфрид и словно вжался в шкаф, стремясь стать невидимым. Ханке не торопился. Обвел всех взглядом, задержавшись на молоденькой худенькой Грете, а затем вновь уставился на директора.

- Наше министерство создано недавно, но фюрер поставил нам важнейшую задачу. Именно мы должны осуществить психологическую мобилизацию в Германии. Возможно, кто-то считает, что это ерунда, - Ханке снова обвел взглядом всех присутствующих, выискивая такого наглеца, но, поскольку никто не шевелился, продолжил. - Психологическая мобилизация важнее даже материальной защиты немецкого народа. Вы знаете, что в стране около шести миллионов безработных, и фюрер позаботился об этих людях. Рейхстаг уже принял «Закон о ликвидации бедственного положения народа и государства», но до тех пор, пока мы не изменим мысли нашего народа, не вернем истинные, естественные ценности – мы не построим процветающее общество. Не мне вам рассказывать, что Берлин в мире стал синонимом разврата. Развратом тут пропитан сам воздух. В наш город съезжаются содомиты и мужеложцы со всей Европы, потому что знают: тут можно найти развлечения на любой вкус. Экономический кризис и безработица заставили наших женщин и даже мужчин зарабатывать на хлеб чем угодно, в том числе и телом. Пора это прекратить. И для этого нужно изменить мышление немцев.

Ханке замолчал, но никто не проронил ни слова, ожидая распоряжений министерства. Ведь не о нравственности же поговорить пришел сюда этот хозяин вселенной в скрипучих сапогах! Пауза затянулась, и директор консерватории все же не выдержал:

- И как это сделать?

Ханке пренебрежительно хмыкнул, а затем нехотя, будто маленькому ребенку пояснил:

- Нужно дать немцам ориентиры, правильные книги, фильмы, правильную музыку. Мы то, что мы потребляем. Если ребенок с детства живет с ворами и читает книги воров, то стоит ли удивляться, что воровство он считает не просто приемлемым, но естественным, нормальным? Наши библиотеки и магазины заполонили книги евреев, коммунистов, марксистов и прочих мерзавцев. Думаете, это случайно? За границей уже давно поняли, как сломить наш национальный дух, как уничтожить нашу нацию – заменить естественные ценности на разного рода гнусности, заявить, что верность нации, государству, семье – это смешно и не модно, а проституция, наркотики и большевизм – это стоящие вещи для молодого человека.

- Но мы просто учим музыке… в музыке нет проституции и большевизма.

- Но есть евреи.

- Простите, я не понял…

- Хиндемит, Мейербер, Мендельсон… в немецкой музыке слишком много евреев. И если раньше они могли чувствовать себя вольготно, паразитируя на нашей измученной нации, то теперь пора положить этому конец. Немецкой нации нужна немецкая музыка, прививающая здоровые ценности.

- Но ведь это величайшие композиторы, это целый пласт культуры, мы не можем просто взять и…

- Вы заинтересованы в возрождении немецкой нации? – черные сапоги скрипнули и вплотную приблизились к стареньким ботинкам директора.

- Конечно, но…

- Тогда не может быть никаких но.

Зигфрид сглотнул и снова поправил галстук. Ханке моментально потерял к нему интерес, повернувшись к Шёнбергу, единственному еврею из присутствующих.

- И не стоит забивать молодежи голову вашей додекафонией и экспрессионизмом. Вы ведь умеете сочинять и нормальную музыку. Вот и учите новое поколение, базируясь на теории музыки и лучших ее немецких и австрийских композиторах: Бетховене, Бахе, Вагнере, Моцарте.  

- Я удивлен, что вы знаете о моей додекафонии, - Арнольд совершенно не ожидал такого внимания к себе.

Карл Ханке хмыкнул:

- Не надо считать меня тупым солдафоном.  

- Но позвольте, вы ведь предлагаете ограничение свободы! Свободы творчества, свободы слова! Так нельзя! Общество процветания не построишь запретами, - возмутилась Грета.  

Никто не успел даже вздохнуть, как Ханке оказался рядом с преподавателем по истории музыки, схватил ее за талию и прижал к себе. Его губы очутились так близко от тонких губ Греты, что казалось, сейчас они соприкоснуться. Девушка оказалась полностью в распоряжении Карла. Она попыталась вырваться, потребовала, чтобы ее отпустили, но это помогло так же, как если бы она просила об этом застывший бетон. Железные руки не сдвинулись ни на миллиметр, лишь еще крепче сжали тонкую талию, делая больно.

         - Свобода? Тебе нужна свобода выйти на панель и сдохнуть от голода? Или свобода быть изнасилованной и убитой такими же свободными людьми, наслушавшимися еврейской музыки? Мы предлагаем работу, защиту, здоровый образ жизни, спорт, семью, детей. Все, что естественно для любого человека с начала времен. Мы предлагаем национал-социализм. А тебе вместо этого нужна свобода? Чтобы что? Чтобы играть еврейские песенки и читать еврейские книжонки? Подумай, стоит ли оно того?

Стальные клинки впивались в синь девичьих глаз, причиняя ей боль еще большую, чем сжимающие талию руки. И Грета не выдержала, отвела взгляд и пробормотала, что, видимо, не стоит. Все в этой комнате знали, что только с приходом к власти Гитлера брат Греты смог, наконец, найти работу, устроившись на «гитлербан», как называли стройку «Имперского автобана» в народе. И только при новой власти больного отца удалось пристроить в санаторий. Лишь Грета не разделяла восторгов своей семьи относительно НСДАП, из-за чего дома регулярно случались скандалы.  

- А можно все то же самое, но без национал-социализма? – вздохнул Шёнберг.

Карл оставил в покое Грету, переключившись на пожилого композитора.

- Социализм — это учение о том, как следует заботиться об общем благе. Наши предки использовали некоторые земли сообща, развивали идею об общем благе. Мы не отрицаем ни частную собственность, ни человеческую индивидуальность. В отличие от марксизма, социализм патриотичен. Мы требуем исполнения государством справедливых требований трудящихся на основе расовой солидарности. Для нас раса и государство — это единое целое. Так что нет, без национал-социализма нельзя, если вы, конечно, не хотите продолжать жить как последние двадцать лет.

Ханке ожидал дальнейших вопросов, возражений, возмущения, но преподаватели лишь прятали глаза, переминаясь с ноги на ногу, и думали, когда уже этот человек в скрипучих сапогах уйдет. 

- Что ж, я рад, что мы пришли к согласию, - кивнул Ханке, развернулся и закрыл за собой дверь.

 

* * *

Музыка неслась инфернальным галопом, от нее бросало в жар, и то ли сумасшедшая энергия, то ли огонь обжигал лицо и пальцы, которые продолжали носиться по клавишам, словно от этой скорости зависела жизнь. Распаляясь все сильнее, канкан все больше оправдывал название своей оперетты: «Орфей в аду». Казалось, вокруг действительно ад, и звуки пробиваются через столбы пламени. Этой безумной мелодии аккомпанировали бомбы, то и дело сыплющиеся с неба. Они отлично дополняли игру на рояле, словно неведомый дирижер управлял этим сумасшедшим концертом.

Пианист хотел защититься музыкой, но не от смерти – смерти он уже давно не боялся, а от безумия, балансируя на его грани. Все громче и громче, перекричать музыкой и грохот взрывов, и вопли ужаса, спрятаться в музыке, как в коконе, сохранить хоть крупицы своего мира, мира, где канкан – просто откровенный танец кордебалета, а не инфернальная пляска смерти в аду. Еще громче! Еще веселее! Еще задорнее! Лишь бы не слышать взрывы, продолжающиеся уже несколько часов и сводящие с ума.

 

* * *

- Арнольд, ты сдурел?!

Композитор от неожиданности подскочил и оборвал мелодию, а клап с грохотом бухнулся вниз, пряча клавиши от разъяренного дирижера.

- Ты хочешь, чтобы я отправился в Гестапо?!

Шёнберг погладил лакированную крышку, словно извиняясь перед роялем за такое грубое обращение.

- В чем дело, Вильгельм?

- В чем дело?! Ты играешь в стенах Берлинской оперы еврея Оффенбаха и спрашиваешь в чем дело?!

- Прости, я не подумал. Не привык делить композиторов на евреев и не евреев. Я всегда считал Оффенбаха французом.  

- А стоит! И побыстрее. Догадываешься, зачем я тебя сюда позвал?

Шёнберг оглядел огромный зал, роскошную люстру, гладкий блестящий рояль, на котором удалось поиграть всего несколько раз, ряды красных стульев, таких родных и знакомых. Сколько раз Арнольд с женой сюда приходили зрителями!

- Я слишком стар и глуп, чтобы понять, что сейчас происходит. Не замечаю логики в поступках наших правителей, так что позвать ты меня мог ради чего угодно: может, фюреру срочно потребовалось, чтобы я сплясал канкан?

- Ты действительно глуп, если еще не понял, что на эти темы лучше не ёрничать, - покачал головой Вильгельм Фуртвенглер, один из лучших дирижеров Германии, да и всей Европы. – Мне запретили исполнять оперу Пауля Хиндемита «Художник Матис».

- Как запретили? У тебя же уже все готово, концерт на носу!

- А вот так. Хиндемит – еврей. Причем, не просто еврей, а весьма говорливый и критикующий нацистов еврей.

- Это катастрофа, просто катастрофа… - расстроился Арнольд. Но не только это огорчало композитора: почему-то зудели кисти рук. Он глянул на них и нахмурился, заметив следы ожога.

- Я хочу поставить твое «Ожидание», сделать его частью концерта. Новую оперу мы уже не успеем отрепетировать, поэтому я решил взять несколько уже известных, сыгранных произведений и добавить чего-то необычного.

Арнольд забыл о руках и уставился на Вильгельма как на умалишенного.

- Позволь напомнить тебе, что я тоже еврей, - наконец вымолвил он.

- Я помню.

- И еще напомнить, что «Ожидание» - это экспрессионизм.

- И это я тоже помню.

- Экспрессионизм запрещен, как и евреи-композиторы.

- Не совсем, - улыбнулся Вильгельм, пригладил остатки волос и поглядел на Арнольда сверху вниз. – Рихард Штраус возглавил Имперскую музыкальную палату, а он тоже экспрессионист.

- Но не еврей.

- Не еврей. Но твое «Ожидание» согласовано с министерством пропаганды. И я очень рассчитываю на премьеру «Матиса»! Знаешь, я тоже уже стар, и не в моем возрасте начинать учить национальности композиторов. Ну что, по рукам?

Арнольд протянул руку и непроизвольно поморщился от боли, которую вызвало прикосновение к зудящим пальцам. После сна не бывает ожогов. Или волдыри ему лишь кажутся? Нет. Не стоит прятаться за иллюзиями и безумием. Что-то происходит, когда он играет, и Арнольд уже давно подозревал, что. Музыка всегда была для него волшебным клубком Ариадны, и он сам не знал, куда она его заведет. Разобраться в этом сейчас казалось важнее, чем даже «Ожидание» в стенах Берлинской оперы с дирижером-гением. 

Арнольд поднял клап и вопросительно посмотрел на Вильгельма. Тот понимающе улыбнулся и кивнул, мол, играй, а сам тихо удалился. Он как никто понимал, когда творцов нужно оставлять в одиночестве.

Шёнберг не заметил его ухода, он уже отдался «Парсифалю» Вагнера. Пальцы бегали по белым и черным клавишам, но ничего необычного не происходило, вокруг все те же бело-красные стены, те же ряды стульев, спускающиеся террасами, лучи света все также играют хрусталем, запутавшись в огромной люстре под сводчатым потолком. И тогда композитор нырнул в воспоминания, как всегда, когда слышал «Парсифаля».

 

Ему скоро должно было исполниться тринадцать, отец еще жив, и Арнольд делает первые, неуклюжие попытки играть на фортепиано. Птичий гомон за окном внезапно сменяется еле слышной мелодией, настолько прекрасной, что мальчик замирает и не ощущает ни липкую июльскую жару, ни жажду, ни удивление от того, что на их «Острове мацы», как называли венцы квартал Леопольдштадт, появилось что-то столь волшебное. А в следующее мгновение Арнольд, в чем был – в шортах до колен, спущенных гольфах, тяжелых ботинках и мокрой от пота рубашке – оказался… где-то. Это походило на кабинет директора крупной фабрики, не обувной, как у отца – там мальчик бывал, и такого роскошного стола, покрытого зеленым сукном, таких изумительных витражей и такого количества книг там не видел. Может быть, это даже кабинет в «Daimler-Motoren-Gesellschaft». Арнольд был уверен, что у основателя самой лучшей в мире автомобильной компании должен быть такой кабинет.

Из любопытства он заглянул в бумаги, сложенные аккуратной стопкой на столе, но не увидел там ни слова об автомобилях. Ноты?! Не может быть!

Арнольд в панике стал озираться по сторонам и остолбенел. На диване в противоположном конце комнаты лежал старик и смотрел на него в упор. Почти лысый, глубокие морщины, расчерчивающие лицо, глаза навыкате, и ясный задумчивый взгляд. Он его видит? Или все это лишь игра детского воображения?

Страх, словно мешок с углем, придавил Арнольда, так что ни пошевелиться, ни вздохнуть. Если действительно произошло что-то фантастичное, и мальчик переместился в пространстве, то где он и что это за старик? Опасно ли заговорить с ним? Как отсюда выбраться? Что делать? Мысли в растерянности заметались, словно муравьи из разворошенного муравейника. И в этот момент он понял, что все это время, не переставая, слышит ту самую музыку. Чудесная мелодия доносилась из-за стены, из соседней комнаты, и прежде чем что-то делать, нужно было дослушать ее до конца. Арнольд впитывал звуки, словно насыщался ими, словно от них зависела его жизнь, и продолжал смотреть в глаза старика.

Тот не шевелился, будто тоже не мог грубыми словами прервать музыку. Не отрываясь, он смотрел на мальчика, но ни один мускул не дрожал, и выражение лица не менялось. Невозможно понять, видит ли тот неожиданного гостя или смотрит куда-то вдаль, на что-то свое, как это часто делают старики.

Мальчик не знал, сколько это длилось: минуту? Час? День? Он словно выпал из течения времени. Сейчас в его вселенной существовала лишь эта музыка и эти глаза. А затем все исчезло: на фортепиано перестали играть. Арнольд вздрогнул: для него вновь включили время, а вместе с ним страх и растерянность. Но долго ждать не пришлось.

- Тринадцать – несчастливое число, - сказал старик и закрыл глаза. Это ему? Или все это время он вел в голове какой-то диалог, финал которого и довелось услышать Арнольду?

Обдумать это он не успел: потерял сознание.   

Очнулся от холодной воды: мать вылила кружку прямо ему на голову. Ее испуганный взгляд постепенно уходил в небытие, тревога отпускала, разжимая костлявые пальцы.

- Это все из-за жары, ужасное, ужасное лето. Арнольд, мальчик мой, как ты себя чувствуешь? Попей, - сунула она ему остатки воды. Арнольд послушно глотнул. Чувствовал он себя хорошо, но что это было? Сон? Он упал в обморок, и эта чудесная музыка, этот кабинет со столом, обтянутым зеленым сукном, этот старик ему привиделись? Мгновенно обожгла мысль: у него день рождения тринадцатого сентября. Что-то случится?

Дни проходили за днями, ему исполнилось тринадцать, затем четырнадцать и даже двадцать лет, и хотя число тринадцать никак себя не проявляло, Арнольд инстинктивно его боялся. А потом он услышал ту музыку.   

  

* * *

Фальшивые ноты причиняли вполне реальную, ощутимую боль. Или это не ноты? «Лунная соната» плыла в жарком мареве, смешиваясь с запахами разнотравья, деревянных стружек и непонятного сладковатого аромата. Плавные, тягучие, неспешные звуки умиротворяли, обещая отдохновение от дел и проблем. Жужжание мух естественным образом вплеталось в мелодию, стрекотание кузнечиков казалось частью замысла композитора, лишь по ошибке назвавшего сонату «Лунной», а не «Послеобеденной» или «В жарком июле».

Музыка должна была успокаивать, но лишь только бередила рану. Что-то не так. Как камешек в ботинке не дает наслаждаться хорошей дорогой, так и фальшивые ноты портят самую лучшую композицию. Но не только неумелое исполнение мешало лечь в траву, раскинуть руки, и созерцать медленно ползущие по небу пушистые облака. Что-то еще.

Шёнберг сосредоточился на пальцах. «Лунную сонату» он мог исполнить пьяный и с закрытыми глазами, и даже на смертном одре таких жутких ляпов бы не допустил! Что с ним? Чтобы посмотреть на клавиши понадобилось неимоверное сосредоточение и усилие, и оно оказалось вознаграждено. Вот только… пальцы оказались не его. Тонкие худые пальцы подростка, даже моложе его оболдуев в консерватории! Арнольд в ужасе попытался прекратить играть, но не смог. Тоненькие пальцы продолжали бегать по клавишам, то и дело нажимая не то и не тогда.

Шёнберг сделал глубокий вдох и выдох, чтобы прогнать панический страх, и попытался осмотреться. Это удалось не с первой попытки, но все же Арнольд разглядел пианино. Инструмента в таком ужасном состоянии он не встречал никогда. Побитая черная гладь, словно на ней дети играли «в ножички», расщепленный клап, не способный более прикрывать клавиши, на корпусе круглые отверстия как от автоматной очереди.

Композитор с трудом и замедленно, будто пытался бежать во сне, поднял взгляд поверх пианино. Инструмент стоял в сельской школе, о чем красноречиво свидетельствовала доска со следами мела и портреты великих композиторов, выстроившиеся в ряд под потолком. Вот только стены у этой школы не было, она снесена каким-то чудовищным тараном, будто танком. Из-за этого со стула открывался прекрасный вид на село. Точнее, на то, что от него осталось. Но Шёнберг лишь мельком заметил печные остовы, потому что все внимание поглотил странный холм перед школой. Вначале он даже не понял, что это, и почему мухи роятся именно там. Но чем дольше смотрел – тем отчетливее различал переплетение распухших рук и ног, тем яснее понимал, что за сладковатый удушающий запах забивал разнотравье, и почему подросток не попадал по клавишам. «Лунная соната» накрывала случившееся покрывалом безмерной скорби и помогала вынести увиденное.

 

* * *

Резкий звук разбивающегося стекла выдернул из музыки в реальный мир, заставив Шёнберга мгновенно вспомнить, в какое время он живет.

На паркете валялся увесистый булыжник, усыпанный стеклянными крошками. Камень оставил грубый след в окне дома композитора. Но те, кто швырнул этот камень, оказались еще более грубыми.

- Еврей! Убирайся из Германии! – заорал подросток постарше. Выглядел он лет на шестнадцать. Его тут же поддержал младший:

- Вон отсюда! Бойкот жидам!

И второй камень полетел в соседнее окно, а мальчишки, удостоверившись, что их услышали, припустили бегом.

Арнольд порадовался, что Гертруда этого не слышала, но тут же встревожился, вспомнив, что жена ушла в магазин. Все чаще политизированные молодчики подходили на улицах к евреям и оскорбляли их, иногда дело доходило до драки. И хотя большинство немцев возмущались такими выходками, стражи правопорядка спускали все на тормозах.

Напольные часы пробили двенадцать, и Арнольд ругнулся. Пора на репетицию, а до выхода надо успеть подмести. Не стоит Гертруде знать, что именно сейчас произошло.

Но на самом деле все мысли его роились, словно мухи, над теми трупами. Из раза в раз он перебирал случившиеся за эти месяцы странные события: Чайковский и холод, и голод; Оффенбах и бомбы, и огонь; теперь вот Бетховен: композитор, чьи произведения одними из первыми разучивали во всех музыкальных школах. Оставалось сделать лишь маленький шаг – шаг в пропасть: разрешить себе поверить в увиденное. В глубине души Шёнберг все уже давно понял: и что случается во время его игры на фортепиано, и кого он видел тогда, двенадцатилетним мальчишкой. Но очень не хотелось доставать это из глубин, поэтому он сосредоточился на венике и осколках стекла.  

На репетицию он все же опоздал, аж на полчаса, чего никогда себе не позволял, особенно – за два дня до концерта. Композитор приготовился рассыпаться в извинениях перед Вильгельмом Фуртвенглером, но, войдя в здание оперы, понял, что тут не до него. Репетиция даже не начиналась; музыканты либо суетливо бежали выполнять распоряжения дирижера, либо тихо сидели, стараясь не отсвечивать и не попадаться на глаза разъяренному маэстро. Тот был в бешенстве. Арнольд никогда его таким не видел. Из крика, пугавшего даже голубей на крыше, и доносившихся обрывков фраз композитор ничего не понял, но тут увидел скрипачку Таню, его бывшую ученицу.

- Таня, что тут происходит?

- Ох, герр Шёнберг! Добрый день! У нас катастрофа. Мося пропал!

- Кто пропал?

- Ну, Мося, Мойша Аронович, наш пианист!

Шёнберг припомнил высокого печального юношу с глазами теленка и кудрями почти до плеч. Поговаривали, что молодых людей он любит больше, чем девушек, но выше всего он ставил музыку.

- И что, такое уже случалось?

- Никогда! Мося даже с температурой сорок приползал на репетиции.

- Может, просто загулял? Дело молодое, напился, сейчас отсыпается в гостях… 

- Что вы! У него гастрит, да он и вовсе не пьет. Я сомневаюсь, что Мося вообще когда-то заходил в бар… К тому же, его мать уверяет, что его нет уже два дня.

Вильгельм, наконец, охрип, сделал паузу в извержении проклятий и заметил Арнольда.

- А, это ты. Я уничтожен, я просто уничтожен! – взмахнул дирижер руками, и те плетьми упали вниз.

- Может, Мося еще найдется? - попытался успокоить его Арнольд, но сам себе не верил. Оба прекрасно понимали, куда в тридцать третьем году мог деться Мойша Аронович.

- Мне нужен другой пианист, - тихо произнес Фуртвенглер и уставился на Шёнберга.

- Нет. Нет-нет-нет! Я уже давно играю только для себя, я не смогу.

- А где я за день найду пианиста, способного сыграть «Ожидание»?

Композитор с тянущей тоской в груди посмотрел на Вильгельма. Он понимал его безысходность, но идея эта ему категорически не нравилась. Все нутро противилось: играть без подготовки на концерте тринадцатого числа! Но других вариантов действительно не было. Пришлось переступить через себя.

- Только «Ожидание». Больше ничего.

- Еще Вагнера, «Цюрихский вальс обожания», а после уже завершаем «Полетом Валькирий», там пианист не нужен.

Шёнберг дернулся, словно от пощечины. Все в нем кричало, билось, противилось этому.

- Вагнера я играть не буду, - довольно жестко отрезал Арнольд.

- На концерт может прийти фюрер, а Вагнер – его любимый композитор!

- Вот поэтому – и не буду!

Арнольд непроизвольно коснулся обожженных пальцев. Кто знает, играет ли Гитлер на пианино? Но если играет… то наверняка Вагнера.

- Ты упрямый глупый старик! Если тебе плевать на себя, на свою карьеру, то подумай о жене хотя бы! – у Вильгельма вновь прорезался голос.

- Я не буду играть Вагнера! Убери вообще этот вальс из программы, оставь только «Полет валькирий». Или замени чем-то другим. Черт возьми, в конце концов, у Вагнера масса произведений, где не нужен пианист!

- Ты не понимаешь! Программа уже утверждена Министерством пропаганды, я не смогу за один день ее поменять!

- К черту. Я для Гитлера играть не буду.

- И кому ты сделаешь хуже? – Вильгельм внезапно заговорил спокойно, будто в нем кончился заряд агрессии. – Гитлеру что ли? Я тебе скажу кому. Мне. Ты подставишь меня в первую очередь. Затем – себя. Пока я тебя ставлю, пока ты играешь для фюрера – ты ценен и нужен, это банальный закон природы, закон общества.

- Пресмыкаться перед вождем – это закон природы?

- Увы. Посмотри на любую стаю животных. Там жесткая иерархия, и если кто-то не подчиняется вождю – его изгоняют. Хищники собираются в стаи ради хорошей охоты, травоядные – для защиты, но нигде нет такого, чтобы жить в стае, но не подчиняться ее законам.

- Я не буду играть Вагнера.

 

* * *

Легкий вальс то и дело прерывался криками, на которые пианист старался не обращать внимания, сосредоточившись на нотах. Романтическое произведение в этих стенах было настолько неуместно, что казалось, будто оно и вовсе пришло из другой вселенной. Под эту музыку дамам полагалось кружиться в красивых нарядах, смеяться и флиртовать с кавалерами.

Кавалеры тут имелись, целых трое, и еще один, не совсем целый. Только никто не танцевал и не смеялся. В этой маленькой комнатке без окон, насквозь пропитанной запахами пота, мочи, крови и страха танцевать бы пришло в голову лишь умалишенному. Впрочем, один из них был к этому состоянию близок.

Как бы удивился Рихард Вагнер, узнав, для чего сыны его нации используют «Цюрихский вальс обожания»!

- Играй громче! Его крики меня уже достали.

Арнольд с трудом, будто сквозь толщу воды, рассмотрел сорокалетнего, но уже полностью седого военного в серой форме со свастикой на левом рукаве, чуть выше локтя, и в блестящих новеньких сапогах, заляпанных кровью. Офицер бил яловым носком по животу валяющегося на бетонном полу полуживого мужчину, тот харкал кровью, попадая на сапоги, за что получал новый удар.

Второй кавалер и вовсе носил гражданскую одежду. Казалось, он просто слушает вальс, но Арнольд заметил в его руках странное деревянное устройство с зажимом.

- Оставь его, - бросил он военному и присел на корточки. Довольно ловко, явно не впервые, приладил устройство, закрепив его на пальцах заключенного.  

- Люблю Вагнера. Карл, играй, играй громче! И душу, душу вкладывай в музыку. Любую работу надо делать с душой, с самоотдачей, - улыбнулся он пианисту, а затем сосредоточился на своем деле. Через несколько секунд комнату сотряс крик, который не способна заглушить даже самая громкая музыка, а в деревянном устройстве остался ноготь с пальца заключенного.

Карл, осознавая важность и ответственность своей миссии, изо всех сил старался сыграть «Цюрихский вальс обожания» как можно чище, эмоциональнее и громче.

 

* * *

Зал Берлинской оперы утонул в аплодисментах, и еще минуту пианист сидел и смотрел на свои руки, лежащие на клавишах, не в силах поднять голову. Кажется, по его щеке катились слезы, но с первых рядов зрительного зала не разглядеть. Публика ликовала – с какой страстью был исполнен вальс! К тому же, за роялем не кто-то, а прославленный композитор Арнольд Шёнберг! Все ожидали, что он поклонится зрителям – дирижер специально держал паузу – однако он поднялся со стула и на трясущихся ногах, чуть покачиваясь, пошел в сторону кулис. По залу пронесся шепот: пожилому композитору плохо? Что-то случилось?

Фуртвенглер торопливо взмахнул дирижерской палочкой и по опере разнеслись первые аккорды самой ожидаемой и узнаваемой композиции.

Первые звонкие пассажи струнных мгновенно создали атмосферу упоения победой, жизнью, богатырской скачки. Музыка все разрасталась, захватывая все более широкий диапазон, выводя на сцену валькирий. И вот уже зрители, словно наяву, слышат ржание коней, звон оружия, хохот воительниц и их боевой клич.

Под героическую и величавую тему трех тромбонов и труб Шёнберг понял, к чему ведет фюрер немецкую нацию. Ханке прав в том, что Гитлер предлагает людям «все, что естественно для любого человека с начала времен». Вот только наиболее естественно для него – убивать. Смерть – самое естественное состояние для любого живого организма. Мы каждый день убиваем природу, животных, насекомых, людей и умираем сами. Тысячи лет люди пытались уйти от своей природы, создавая музыку, искусство, мораль, религию, одеваясь в это как в латы, предохраняющие от собственной жестокости. И как же до сих пор просто сорвать с людей эти латы.

Шёнберг стоял за кулисами, слушал фаготы, валторны и контрабас, и его трясло. Не от того, что он видел, перенесшись в камеру пыток неизвестного ему года и места. А от того, что чувствовал. А чувствовал он пьянящий аромат крови, удовольствие при виде корчащегося подонка, жажду власти и благодарность своему вождю за то, что тот содрал мишуру и позволил жить так, как задумала природа.

Этим же вечером Арнольд Шёнберг вместе со своей женой Гертрудой уехали в Америку. Больше композитор никогда не играл Вагнера. Даже тринадцатого июля пятьдесят первого. В тот вечер он попросил играть жену. До сих пор «Парсифаль» приводил его в состояние священного трепета, и не удивительно: сам Вагнер называл это произведение не оперой, а «торжественной сценической мистерией», религиозной церемонией, и даже запрещал аплодисменты во время исполнения.

Арнольд ждал целый день. Гертруда ворчала, чтобы он прекращал свои глупости, но Арнольд не слушал ее слова, лишь ее музыку. Снова и снова он просил ее играть.

Время приближалось к полуночи, когда перед взором старого композитора возник мальчик в шортах и спущенных гольфах. Он с опаской озирался, разглядывая витражи и книжные полки, большой письменный стол, обтянутый зеленым сукном и настольную лампу. Заглянув в бумаги, сложенные аккуратной стопкой, отшатнулся, обернулся и уставился на Шёнберга. Арнольд боялся этого момента, боялся захлебнуться в эмоциях, вскочить, заговорить, обнять, но он так долго ждал, так долго переживал и столько раз прожил все в голове, что сейчас совершенно спокойно лежал на диване, с легким любопытством рассматривая юного гостя. О, эти жуткие ботинки! Как он ненавидел их в детстве! Отец, обувной мастер, делал их, в первую очередь, крепкими и неубиваемыми, а о легкости и комфорте речи не шло.

Из соседней комнаты доносилась партия «Парсифаля» для фортепиано. Музыка рассказывала, как наивный юноша, выросший в лесу, превращается в рыцаря, достойного служить святому Граалю. Старик блаженно щурился от любимой мелодии, словно ловил последние лучи уходящего в зимнюю спячку солнца, а мальчик отдался восторгу нового, вошедшего в его жизнь с неотвратимостью летящей пули. Но вот стихийная сила ослабла и выпустила из своего плена: Гертруда закончила играть.  

Арнольд очнулся и вспомнил об ускользающем времени, о том важном, что нужно успеть. Жадно оглядел он еще раз худенького еврейского мальчика с тонкими пальцами и произнес:

- Тринадцать – несчастливое число.

Вот и все. Пора. Что ж, даже если бы у него был выбор, он бы не пожелал иной смерти, как под «Парсифаля» Вагнера.

За 13 минут до полуночи великого композитора не стало.

 

 

  

Юлия РЫЖЕНКОВА

         Писатель-фантаст, журналист. Родилась и живет в Москве. Окончила Московский авиационный институт, однако после института ушла в журналистику. Работает в Центральной профсоюзной газете «Солидарность». Обладатель бронзового «Роскона - 2018» за рассказ «Инженер реальности», серебряный лауреат премии «Золотое перо Руси - 2007» за очерк «Как умирает деревня». По миниатюре «Искусство быть вместе» театром-студией DEEP поставлена пьеса. Рассказ «Демконтроль» номинировался на премии «Чаша Бастиона», «Иван Калита», «Золотая цепь» и «Бегущая по волнам».

 

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2021

Выпуск: 

7