Анатолий СТАТЕЙНОВ. Есть музыка над нами
Дорожные трудности забылись, когда я очутился в самой Степановке – крепком таёжном селе, умостившемся на берегу бегучей речки Кунгус. Кто-то удобное место для села в свое время выбрал. Два ряда домиков с островерхими крышами. Звонкая горная речка. Так она возле деревни, по распадкам да отрожкам и крутится, почти в каждом доме вода весёлая перед окнами или за огородами.
Посёлок немолодой, новостроек нет, но из-за зелени, речек ли, смотрится весело, призывно, как только что вышедшая замуж девушка. Вроде у тёплой печки в холодный день стоишь, когда на Степановку смотришь. Уверенно я себя почувствовал здесь, легко, словно давным-давно знаю таёжное селение.
В таких дальних деревнях приютит каждый дом, в любое время. В командировках я промотал большую часть своих шестидесяти семи лет. По деревенькам, сёлам, городам, стройкам, нефтепроводам, рыбацким бригадам на Севере. Про заслуженных летчиков писал и знаменитых речных капитанов. Иногда залетал совсем в дали дальние. В рыболовецкой бригаде на Таймыре по случаю целое лето прокукарекал. Так сложилось, через день, после прилёта, наквасило туман, выбелило всё, как в беспросветную вьюгу.
Полтора месяца солнышка не видели. Не было возможности вертолёту сесть возле озера Кунгсалах. Пришлось надевать спецовку и рыбачить. Неудобно отлёживаться. В обед я, как и все, у десятилитровой кастрюли с ухой. Утром и вечером – сугудай, только что пойманная рыба, разрезанная на кусочки. Макали эти кусочки в смесь соли и черного молото перца. Сети проверяли два раза в день. Мы меньше полтонны чира, муксуна за день не брали. Да и рыбка приличного размера. В ячею сети кулак спокойно проходит. Я раньше никогда такой рыбалки не видал. У нас в Татьяновке поймаешь ерша с мизинец – недели на две разговоры. А тут муксун сплошь от трёх до семи килограммов. Никто даже не улыбнется от радости: больше ловили.
Сразу считал горем этот туман, домой, в Красноярск хотелось. Хотя никто там меня и не ждал. Сейчас думаю: счастье тогда привалило. Всё, что когда-то со мной происходило, даже самое неприятное, например, заболел бруцеллезом в двадцать два года, всегда приводило только к хорошему. А уж сколько я про эту северную рыбалку написал…
Как-то на озере Виви в Эвенкии два с половиной месяца, по случаю, оттрубил. Завезти-то завезли, сказали: через неделю-две будет попутный вертолёт, заберёт. А попутного рейса не скоро случилось, вот и шлялся по берегу с тамошним эвенком Серёгой, сторожем избушек. Пожилым уже человеком, битым жизнью и людьми. Всё лицо в шрамах. Как рассказывал он мне сам, получены вполне заслуженные увечья. Что делили и зачем, пострадавший не помнит. А вот, кто бил, в его голове сохранилось.
- Пьяный я, дурак, частенько в рог зарабатывал. Силы-то нет, водка силу высосала. После армии, помню, пришёл, в Туре дрались. Мне хоть кого ставь, вырублю. Все поселковые очёски меня тогда выпить приглашали.
Иногда просили: Серега, обидели, разберись с тварями. Разбирался. Минимум литр ставили. Это закон. Потом те, кого бил, приходили с мировой. Опять гулянка. Но сила утекла, водка меня победила. Перестали очески приглашать.
Заношенное у него было лицо, как шинель солдатская. Без мышц скулы. Одни глаза да белые зубы. Как сахар, зубы, сохранил он их, или сами сохранились…
На Виви Сереге от самого себя единственное спасение. Для здоровья особенно полезно. Рыбу мы с ним ловили, коптили её, вялили, солили. Тайменей с десяток подкоптили, один тянул аж шестнадцать килограммов. Когда ближе к осени время подошло, уток, гусей караулили в засаде. Пролётных турухтанов стреляли. Благо всякой птицы на этом озере с избытком. Только лебедей не давал я ему пушить. Лебедь, на моё мнение, птица святая. Когда видишь лебедей в полёте, они всегда трубят, душонка, как в детстве, запрыгает.
На крыше домика сторожа вешала специальные для копченой птицы излажены. Мы все тушками завесили. Сторож даже хотел мне за долгую случайную кампанию благодарность объявить вялеными утками. Дескать, возьми с собой десятка два-три. Ты же их стрелял. Будешь в городе копченую гусятину пивком запивать. При этих словах – пивко, водка – лицо Сергея разъезжалось в предполагаемой слабости. Он вроде улетал куда-то в небеса, но быстро возвращался на лавку своей сторожевой избушки. Здесь пивом не пахло. Раньше он себе бражку делал в двадцатилитровом эмалированном бачке. Но сахар давным-давно кончился. Весь ушёл на бражку.
Уехал бы я с деликатесами. Но кто-то с вертолётом передал моему напарнику бутылку спирта. Серёга тут же половину бутылки оприходовал, лез бить меня по лицу, насмерть пришить грозился.
- Я тебя, сволоту, выучу, - закусывал он нижнюю губу, - насажу на перо, одним писарем меньше.
- Мужики, - кричал он вертолётчикам, пытаясь подняться, - если бы не я, он бы тут с голоду сдох. Учёный, а за хлеб-соль спасибо не уронил. Меня вокруг пальца не обведёшь, умею со сволотой разговаривать.
- Эх-х, - сыпал он горючую слезу, непонятно по какому поводу, бил костистой ладонью по настилу вертолётной площадки, катал лоб по нестроганым доскам настила. Заноз туда напихал – неделю вытаскивать. Потерял последние силы, замолк, всхрапнул.
Терял он мысль из-за спиртного, но кое-что понять было можно. Оказывается, то ли ел я у него слишком много, то ли выпить с собой не привёз. Выходило так, что за эгоизм этот без суда на месте мочить нужно. Такие преступления не оправдываются, если к Серёге приехал без бутылки.
Совсем неправду рубил Серёга. Но при таком «серьёзном» разговоре, не полезешь же на крышу уточку копчёную с собой взять. Тем более при вертолётчиках. Хотя Серега, чуть позже, упал прямо на вертолётной площадке и уснул, хоть из пушек пали. И, когда мы улетели, не слышал. За утками и гусями я всё равно не кинулся, теперь уже из принципа. Хотя добыча моя, это точно. В любом суде я бы свою правду взял. Но здесь, на Виви, судья и король был Серега. У него свои законы: насадить на перо, и всё.
Раззява я. Мне бы раньше уточек упаковать в сумочку или в выделанную оленью шкуру, которых тут, на базе, сколь угодно много. Серега, от нечего делать, их сам выделывает. Ведь ещё утром знал, что вертолёт прилетит. По рации передали. Надо было упаковаться, всю родню бы угостил. А так вернулся с пустыми руками.
Серёга, конечно, намного слабее меня физически, я кирпич руками раскалываю. Вряд ли хватило бы у него силёнок заехать мне в ухо. На трезвую голову тут командовал я. Но хозяин базы он, а куда против хозяина попрёшь? Когда вертолёт чуточку приподнялся, я хорошо видел, что друг мой по случаю всё так же почивал на досках площадки.
Года через два я в составе какой-то делегации снова побывал на Виви. Анатолий Егорович Амосов, председатель Законодательного собрания Эвенкии, организовал мне место в вертолёте. Специально на крышу домика сторожа заглянул – ни одной копченой уточки и гуся.
Не случилось Серёги на базе. Вместо него жил какой-то чеченец, но вид у него был, как и у Серёжи. На шее громадный шрам, борода до глаз. Нос кто-то ему сломал. Мы ночевали на Виви, уже в гостевом домике. Тут комфорт и чистота. Но поговорить я ушёл к Хабибу, в так хорошо знакомую мне сторожку. Хабиб рассказывал, что с Кавказа он сбежал из-за кровной мести. Полоснули его по горлу и ушли, думали, зарезали, а вену чуточку задели. Кровь остановилась. Так Хабиб и выжил.
Когда Хабиб выплакался, стал я у него про Серёгу расспрашивать. Где он сейчас, почему бросил этот райский уголок?
- Не видел я его, не знаю, - разводил руками чеченец, - до меня тут кто-то работал, это точно. Да его медведь-шатун загрыз. Прямо возле домика. Здесь его унты с ногой нашли. Медведь ногу ему перекусил, чуть ниже колена.
- В кастрюле двадцатилитровой у него бражка стояла, может, пьяный был? - думал вслух чеченец. - Медведь и двух его собак подавил. А я сам на Виви попросился. Зарплату положили хорошую. Охочусь на оленей, рыбу ловлю не хуже эвенков. В марте поеду в отпуск, не могу без Чечни. Детей заберу, жену заберу, сюда вернусь, что тут не жить, пока дети маленькие? А потом в Туру переберусь. Домой не вернуться. Братья её с тюрьмы выйдут, страшно…
В глазах чеченца вспыхнула такая тоска, жаль мне его стало. Особенно, когда чеченец что-то запел на своем гортанном языке. Вот когда я понял, что он, действительно, любит Родину! Песня – высшая степень духовности народа. Хабиб говорил, что эта песня про горы, Чечню, про великие роды чеченские. И мы поем про Русь, маму и отца, про просторы русские. У нас в Татьяновке и сейчас поют, но об этом чуть позже.
Скучно Серёга жил, и мне с ним приходилось скукой утираться. Бывало, убью оленя, наварим свеженины, такая вкуснятина, так бы и запел от удовольствия за столом. Но Серёга, как обструганный столб: ни пел, ни рисовал, вообще ничего не любил. Всё водка из души его эвенкийской вычистила. Осталась одна грязь. Два с половиной месяца прожили вдвоём, а он обидку таил: без водки я приехал! А рыбу-то ловил я, и птицу стрелял в основном я.
Какие там песни с Серёгой? Бич мой напарник. Законченный. В разговорах всегда на кого-то обижался. Ослаб Серёга, и те мужики, которые раньше его за стол звали, сразу забыли, кто он и зачем тут.
- Сами жрут, а мне ни стопки, - дергал он себя за редкую бородку, - свиньи это. Взять бы топор и по башке всех...
Вот и все его печали. Спиртом душа выстирана, вычищено из нее все человеческое. Ни семьи, ни детей, соседним ребятишкам сроду конфетку не купит. Только ведь родились мы все с добрыми душами.
Вышла из дома неподалеку от моей скамейки девчонка, зачерпнула ведро воды, брызнула глазами в мою сторону: что это ещё за чудо старое в посёлке? Так ничего и не поняла, снова за калиткой скрылась. Слышно, поёт чего-то сама себе во дворе. Такой возраст у ней – петь и смеяться. В моих же годах только про болезни рассказывать, что, где кольнуло, и почему сегодня плохо спал. Или, наоборот, сначала бессонница мучила, потом боль скрутила. То съел не то, то оступился случайно, вот и свело ногу в судороге. То поясницу дернул, шею повернул резко, теперь она совсем не крутится. К старому разные напасти лепятся, как осы на мёд. Не отмахнёшься.
Бабушка ветховатая показалась из магазина, лет на десять постарше меня, может, больше. Сумку полную тащит. Поправит платок на голове шагов через десять, глянет в ту и другую сторону, снова шаркает калошами по мягкой травке. В деревне теперь мода на калоши: удобны, и дёшевы.
Решил у неё спросить, должна знать, что в Степановке хотели строить раньше? Я хорошо помню, сколько машин со стройматериалами прокатывалось мимо Буенки в Степановку. Буенские парни и девчата сюда ездили на работу устраиваться. В Степановке больше платили, общежитие давали. Говорили, будет Степановка городком добытчиков урана.
Бабушка оглядела меня печальными глазами, поняла вопрос, сначала поджала губы в раздумьях.
- Было тут, всё было, - махала она перед своим носом скрюченным от возраста пальцем. - Как за Кунгус перешёл, правь сразу к Медвежьему логу. Не на первом, на втором повороте, где Витька Корнев новый лесовоз разбил. Там что-то находили, атом делать хотели. Копали, копали, полтайги бульдозерами в пыль перетёрли. А потом говорят: атому мало. Куда-то в другое место уехали. А зря, был бы тут у нас город. И дети бы с нами жили..
От такого долгого рассказа бабушка устала, села рядом со мной отдышаться. Но любопытство сохранилось. Принялась пытать: кто я, откуда?
От неё я и узнал, что журналисты в селе – частые люди. В бытность бабушки на сборке живицы, она считалась передовой работницей, из районной газеты приезжал человек, расспрашивал её и фотографировал. Потом в газете статья о ней была, бабушка её до сих пор хранит. И в тот же год ей медаль дали. Первый секретарь райкома специально в Степановку приезжал. Было это лет тридцать назад, не меньше. Значит, я после того коллеги, второй журналист в Степановке, к тому же ещё и член Союза писателей. Так что повезло деревне.
- Чё ты будешь хлопотать с крышей, - махнула она рукой. - Приходи ко мне, столуйся. Одна бедую, а дом большой. Хоть на веранде спи, хоть – в дальней комнате. Старший сын часто приезжает, летом на веранде живёт. Но в дальней комнате окна на солнце, может, тебе там лучше будет. А два младших, как будто, и не помнят, что мать здесь живёт, раз в два-три года нарисуются и пропали. Жёны у них такие, не отпускают от себя. Только это не невестки виноваты, мужики мои бабами выросли. А знаешь, кто виноват, - подняла она вверх палец правой руки и резко повернула его на себя, - я! Бывало, со своим-то заспорим, я его по-всякому выматерю. А дети-то слышат. Им показалось, что с бабами лучше не спорить. Они теперь перед своими нетелями, как собачки, хвостиками крутят. Откуда у них будут дети, если жёны с одного курорта на другой переезжают, подолами там крутят? Зачем таким прохиндейкам муж? На проезжей дороге трава не растет. Они никогда не родют.
Бабушка пожевала губами, видно, выбирала самые кусачие слова, но так и не вспомнила. Махнула рукой:
- Пошли ко мне! За чаем и поговорим.
После такой лекции бабушки о нравственности и категорических выводах о невестках, их подолах и проезжей дороге я понял, что кружку чая и хлеба перекусить она гостю всегда найдёт. А по цене за постой сговоримся. В городе день мне, в любом случае, обходится дороже. На мой вопрос бабушка махнула рукой: будешь съезжать – и рассчитаемся.
Я взял свои сумки. Которая с пряниками, колбасой и чаем, походную - с вещами, и портфель с переносным компьютером в одну руку, в другую – бабушкин пакет с покупками, и мы поплыли по зелёной улице. Из окон на нас смотрели, в основном, пожилые женщины, видно, задумывались, кого это их соседка к себе в дом повела? На родственника, вроде, не похож.
Пока шли, через многочисленные пешеходные мосты перешагивали. Из-за речки всё, ручьёв и ручейков, в которых заплутали улицы деревни. Идёшь по мостку, а внизу вода шумит, и так до самого дома бабушки. Весной, поди, заливает все мостки, а то и срывает половодьем.
На первый взгляд, конечно, это идиллия. В Степановке были мощный леспромхоз, лесопильный цех, дорожный участок при леспромхозе. Дороги вели в тайгу, за лесом туда ездили. Говорят, не найти было в селе дома, где бы не жил водитель лесовоза или вальщик. Теперь мужики брошены на самовыживание. Бывшие лесорубы стали охотниками, рыбаками, сборщиками ягод и грибов. А кто и просто – лежебокой или пьяницей. Бабушка мне с передыхом об этом рассказывала. Потом я пошел поселок смотреть с фотоаппаратом.
Вернулся в дом, хозяйка уже обед наварила. Поел жареной картошки со свежим салом. Сосед поросенка резал, у него и купила Ксения Фёдоровна свеженины.
После сытного обеда – по-доброму время давно уже ушло за обед – я поспал с часок, пришёл в себя. Все-таки возраст, мне давно за шестьдесят, умаялся в дороге. Только положил голову на подушку и сразу заснул. В доме ни мошки, ни комаров, прохлада летняя. Зато на улице кровопийцев миллионы.
Собирался сесть да записать увиденное и услышанное, но Ксения Фёдоровна чай принесла, рассказала, что сегодня вечером у старухи Катьки Лахудры день рождения. И она нас приглашает.
- Да, как же я пойду к незнакомому человеку? Ксения Фёдоровна, неудобно совсем, и работы у меня на вечер много, надо записать всё. Жалко, если забуду тонкости.
- Мил человек, после именин и запишешь, - пела Ксения Федоровна свои песни. - Гостей-то у ней немного, одна Катерина Алексеевна век прогоремыкала. Это такая девка была – ни одной уздой не удержать. Орёт да орёт, а потом плачет. В кого и пошла только? У ней две сестры и два брата. Все уважаемые, у людей на виду, а эта горлопанка. С того и прозвали её Лахудрой. Три раза замуж выходила, не сидели за ней мужики, убегали. Утро началось, а она уже чё-то кричит во дворе. Да ещё и детей бог не дал. Может, с того и нервы её дёргали. Сёстры-то с братьями в город перебрались, а она так в деревне и осталась. Сначала на тракторе лес таскала, потом в бракёры предложили, постарела – в кладовщики перевели. Она одна из нас лесной техникум кончила. Только в начальство не выбилась. Не командир Лахудра.
Хозяйка квартиры вдруг помрачнела, слезинку с глаза смахнула.
- У нас таких, как она, три старухи бездетных. После войны сразу на трактористок выучились. А трактора тогда каки были? Без кабин. И сверху дует, и снизу. Баба без детей, что иголка без нитки. Она ведь, иголка, специально для нитки делается. Бабы иголка, а нитка – мужик. Он семью объединяет. А когда наоборот, смотреть страшно. Вон мои два младшеньких, у них в семьях чума гуляет.
Старушка пожевала какую-то думку губами, наконец, озвучила:
- Сходи с нами, посиди, может, чё интересного услышишь. Вспомнят старухи жизнь. Чё-то в твою газету напечатаешь, - убеждала меня хозяйка. - Потом придёшь и всё запишешь. Ночь долгая, а спать до обеда можешь. Кто тебя поднимет?
Умылся, побрился, посмотрел на красноту под глазами – от мошки и комаров, и на улице нажарило. Махнул рукой: не жениться! Подумал, что бы подарить Екатерине Алексеевне на праздник? Не деньги же ей в конверте положить? Я её в первый раз вижу, она меня также. А книжку свою, как назло, не взял. Подписать бы имениннице.
- Ты душу этим не забивай, - остановила меня Ксения Фёдоровна, - не из-за подарка ты туда зван. Я ей вчера две кастрюли купила и поварёшку. Пусть в новых варит. Она рукодельница, я тебе скажу. Мне за ней не угнаться, никогда так не сготовлю. Будет ей от нашего дома подарок. А бабке и то радость, что корреспондент придёт. Я ведь всем сказала и ей тоже: серьёзный человек приехал, писать будет о нашей деревне. Может, и твой день рождения вспомнит.
- Как получится.
- Старайся.
Под такое благословение, мы и отправились в гости. Домик у старухи Лахудры был не таким ладным и прибранным, как у хозяйки моей квартиры. У Ксении Фёдоровны лишь вторым годом назад муж умер. Он и при болезни, пока ходил своими ногами, с топором по двору да вокруг дома шатался. Где у стайки угол проконопатит, птички растащили паклю, у забора доску прихватит на новый гвоздь. И сил-то уже крохи, но всё-таки мужская рука.
И сейчас сыновья – чаще один, старший, он только к ней приезжает в отпуск. Что-нибудь да подправит. Недавно пол в бане перестелил, на веранде стекло треснуло – заменил. Будку собачью на подтопку расколол. У бабушки уже давно собаки нет. Чтобы будка не мозолила глаза, её в печь приготовили. Там, в печке, и будет её последняя служба.
У Екатерины Алексеевны же детей и мужа не случилось. Не судьба. Женщина она хозяйственная. Кур, видно, полон двор, всю траву до земли выклевали. Но подметено во дворе аккуратно, чистенько. Сбоку от крыльца, ведро старое с водой, там метла мочится. Здесь же грабли стоят, лопата совковая. Подмел за курами, на лопату - и в огород. Зато утром не нужно искать, где лопата, грабли. Вон они, возле крыльца, под рукой всегда. Хозяйка Екатерина Алексеевна, я это сразу увидел.
У беспутных, у которых метла под воротами, лопата с весны где-то в огороде. Пока найдёт, изматерится, всю семью загоняет. Кто брал лопату? Зачем? Почему на место не поставили. Оказывается, за баню сам поставил, чтобы ребятишки не затащили, и сам же забыл.
Я когда-то в деревне долго жил, двадцать пять лет, за исключением армии. Сейчас большую часть года в Татьяновке пишу, и того, и другого насмотрелся.
Екатерина Алексеевна встретила нас у крыльца, поздоровались за руки.
- Проходите, проходите, все уже на месте, вас только ждали, - ласково пела она. И не подумаешь, что горлопанка, тем более Лахудра. Миловидная бабушка, одета аккуратно. Но деревня без моих подсказок знает, как и кого назвать.
В горнице большой стол, блестела свежестью белая скатерть с яркими красными цветами. Тарелки расставлены, стопки, кастрюли с крышками. По запаху понятно: салаты там, картошка толчёная, котлеты жареные. Сало ещё шипит в кастрюлях, ароматы от салатов по горнице. Посредине стола стайка бутылок красного вина и одна беленькая.
Если по Татьяновским обычаям мерить, то умостили в красном углу. А там у нас испокон веку самые уважаемые гости сидели. И я, может, впервые в жизни сошёл, наконец, за серьёзного человека. Только бы выдержать этикет до конца именин, не ляпнуть чего-нибудь не ко времени.
Разочаруются бабушки в писаре, как Серёга, сторож на Виви. А вообще профессия у нас, хоть и тяжёлая, но уважаемая.
- Ну, можно и начинать, - радовалась гостям именинница, - накладывайте, девки, себе салаты. Вот картошечка, хариус малосольный, у Володи Серякова брала, свеженькая рыбка. Котлетки из свеженины. Слава угостил. А вот тот салат – из морковки, перца и чеснока, что с телевизора записала. Морковка, перец и чеснок жизнь продляют.
- Катька, Катька, махни рукой и забудь. Сколько мы с тобой морковки да чеснока съели, машине не увезти. А стареем, как все. Секрет другой: чем добрее мы, тем больше проживём. Вот где корни долгой жизни. И чем беднее, тем дольше живёшь. Когда на столе избыток продуктов, тоже плохо пожилому человеку. Ты лучше жильцу своему в тарелку чего-нибудь положи. Вас по батюшке Анатолий Петрович зовут, правильно я говорю ай нет? - заулыбалась та, которая просто Мария.
- Танька, - тут же перешла она к фельдшерице, - правду я говорю или нет, чеснок молодит?
Разговор вразнобой пошёл.
- Ничего не молодит, - отмахивалась Танька. - Я бы целый огород чесноком засеяла, если бы молодил. Вон морщины от шеи и до задницы. Толку-то с чеснока? Вкусно, да, заразу гнобит чеснок, а молодеть не получится.
- Так он моложе нас лет на двенадцать, - смеялась моя хозяйка, она в это же время объясняла подружкам, как меня называть. - Можно и Анатолием, так проще. Хотя голова-то седая, рано они нынче, городские, седеть стали. Да ещё и работа такая, целый день за столом: пиши, пиши. Мне надо, чтобы небо живое над головой было, солнце, тучи, лес, дом. Если закрутит жизнь, и сейчас ещё пересплю под сосной не в ущерб здоровью. Жизнь научила приспосабливаться. Под крышей спать, так под крышей, под сосной, так под сосной.
- Только не с кем тебе там спать, - засмеялась фельдшерица Танька, - кто теперь под сосну позовёт?
Женщины выпили по стопочке красненькой, разговелись свежим огурчиком, рыбкой малосольной, салатом этим из перца и чеснока. Я пригубил со своей стопки белую и скрестил руки на груди: пока хватит, не уговаривайте!
Женщины сидели без платочков, волосы стянуты в косы. Только та, которая Танька, выкрасила голову в изумрудный цвет и окоротила волосы, как у мужика. Но краше от этого вряд ли стала.
- Что-то, девки, в голову не ударило, - командовала именинница,
- давайте по второй, да споём. Мария, ты всем наливай. Тебе ближе.
- Вечер только начался, - пробовала её остановить та, которая просто Мария, - ещё успеем. Песня лучше вина настроение даёт. Я так мерекаю.
- Мы своё отспешили, - согласилась Екатерина Алексеевна. - А мне сегодня попеть хочется. Сколько мы друг к дружке на именины ходим и всегда поём. Песня жизнь греет. Теплей с ней. Иногда так закрутит нечистый, смотреть ни на что не хочется. Сяду, попою и легче.
- Меня мужики грели больше. Хотя песню люблю. Вроде день отволохаешь на огороде, сил нет, а выпил чайку с сахаром, - и хоть опять в огород. Манька, слышь меня ай нет? Как дадим, бывало, с тобой в районе «Ой, рябина кудрявая». Зал стоя хлопал, – зажмуривала глаза от воспоминаний молодости Танька. - Ко мне там один все время мылился, говорит, ты такая талантливая, такая талантливая. Тебе учиться надо. Выходи за меня замуж, поедем в Красноярск, тебя весь мир узнает. Я уже фельдшерицей была, после училища приехала в Степановку. Сельсовет мне место держал. И опять учиться? Три с половиной года в книжках, как дура, сидела, смотреть на них не могла. Нет, думаю, мальчик, уговаривай другую простушку, а я таким, как ты, умникам, не пара. Выучилась уже.
- Врёшь ты всё, Танька, никто тебя никуда не звал. Не помню, Танька, я возле тебя ни одного серьёзного парня, - говорила моя хозяйка.
- А Валерка Сёмин?
- Валерка из армии пришёл, месяц с тобой гулял, а потом, как закатил в город, и носа в Степановке не показывал.
- Он мне ещё год письма писал, звал к себе. Он меня стеснялся, стыдно ему передо мной было. Обидел девку.
- Опять врёшь, - засмеялась уже Мария. - Валерка уехал, ты за Шурку Большакова сразу замуж вышла. Помнишь?
- Слабая я на мужиков была, - согласилась вдруг Танька, - когда в районе музыкант с собой в Красноярск звал, меня к тому времени Коленька мой уже объездил.Это сразу перед Валеркой было. Коленьке я в уздечечку попала, куда поедешь порченой. Потом и Коленьку бросила, и Валерку, и Шурку, и Лёньку Литовченко, - и меня бросали. Но без мужика не бедовала. Трое детей у меня, и всё под разными фамилиями. Зато девки все выучились, имею право похвалиться. Дочки мои деревенским пронырам не пара. Сама я слаба была от мужика отказаться, а дочек в строгости воспитывала.
Жизнь Татьянину, видно, и так знали. Засмеялись подружки её откровениям. Но разговора о песнях не бросили.
- Чего ж не помнить, дружно жили. На лесосеку едем - поём, обратно - поём, потом в клуб на репетицию, - качала головой моя хозяйка.
- А сейчас, не поют? - не удержался я.
- Поют, почему не поют? Америкэн бой, америкэн бой... Где и слова-то поганые берут? Ни уму, ни сердцу. Чёрствые души у молодых. Как гулянка, одна водка на уме. Не танцуют, не поют. Стопку за стопкой. То раздерутся, то разругаются. Зато столько за вечер выпьют, нам раньше всей Степановкой за месяц не одолеть. А собираются редко. Сядут дома по компьютерам, что они там ищут? Ни невесты им не нужны, ни женихи. Или по телефонам часами языками чешут. У молодых звон молодой из души исчез. Задора нашего нет. Вон Танька, чуть ли не всем мужикам деревни невестой была.
- У Семёна моего голос был, - запечалилась воспоминаниями моя хозяйка. - Соберётся гулянка, запевал только он. А если ещё Витька Иванов баян возьмёт, слушал бы их и слушал.
- А Ковальчуки, как пели, Володька ихний особенно. Он первый из нашей деревни музыке выучился. Сначала в Красноярске училище окончил, потом ещё куда-то попёр, в консисторию, что ли? – отвлекла её от мужа та, которая просто Мария. – Или в институт культуры. Он дюже грамотный.
- Девки, девки, - закачала головой Александра Андреевна, - кто лучше моей мамы пел в деревне? Забыли все по старости, окоротитесь. Вот голос был у мамы… Ребята-то, стоящие которые, крутились возле неё. Мне мама всё рассказывала. Красивая, а голос звонкий-звонкий. Как войдёт в голос, мужиков аж со стула поднимало. Вцепиться готовы. Но мама всем от ворот поворот. Это вам не Танька, она кого попало под юбку не пустит.
- А тебя с чего она родила, дождём занесло? - фыркнула Танька.
- От любимого человека дочки её. Замуж вышла и родила нас. За моей мамой плохого не водилось.
- Ты ещё и про себя скажи.
- Да уж мне-то про себя говорить не стыдно. Два мужа было - Коля Марченко и Фёдор. Я Колю до сорок седьмого года ждала, - пыталась рассказать о себе Александра Андреевна. - Всё время у матери его жила. Если бы хвостом закрутила, свекровка бы мигом из дому выпроводила. Она мне амбар отдала. Говорит: иди, Шура, ждать больше нечего. Может, ещё замуж выйдешь. Переделывай амбар под домик и живи. Ещё нетель дала. Я ее продала, и мужики мне дом поставили на эти деньги. Или просто нетель им отдала, не помню уж.
- Теперь так в деревне не поют, - не слышала ничьих разговоров моя хозяйка. Свою печаль высказывала. - Работали мы с утра и до вечера, а на песню время находили.
- С такой жизни, как сегодняшняя, запоёшь, - качала головой Танька. - Поют и любят, когда пусть и голодно, но кругом лад. У мужика должен быть в душе покой. Бабе-то чё? Баба всегда готова.
- Танька, Танька, - засмеялась Александра Андреевна, - уж тебе-то плакать? У тебя всегда был лад. Где мужики, там и ты. И сейчас что попало несёшь. Ты годы-то свои не раскидывай, потихоньку их вороши, время в копну собирать. Меняй разговоры под возраст.
- Да как откажешь, если они в любви клялись, - смеялась Танька, - я ко всем мужикам с душой относилась. На мне и сейчас не написано, сколько мне лет.
- Нам-то что плакать, - заулыбалась и Мария, - нам-то мужиков хватало. Вот у которых на фронте женихов побило, эти мало чего тёплого увидели. А у тебя, Танька, душа всегда под юбкой. Ты одна столько женилась и разженивалась, мы все вместе от тебя на километр отстанем.
- Кому повезло, тот веселей жизнь менял. А мне ничего сладким не казалось. Забрал трактор здоровье, так и не родила, - опять зажалела себя Лахудра, - а так детей хотелось.
- Давайте по второй. Чё мы при чужом человеке - в тоску?
- Да обожди, куда торопишься, - зажалела вдруг себя и Александра Андреевна. - Я вот чё скажу, мне всегда перед Фёдором стыдно было. Я ить за Колю Марченко первый раз замуж вышла. Он мне по плечо был. Хороший парень, а росту бог не дал. И месяца не прожили. Так его в первую неделю на войне убило. Они со Степановки шесть человек вместе воевали. Один только калекой вернулся, остальные, бог знает, где легли, может, их и не похоронили? А после войны сразу Фёдор подсел, он меня на шесть лет млаже. Выходи да выходи. И так думала, и так. Я ведь Николая Марченко семь лет ждала. Вот и вышла на свою голову, бабского здоровья-то уже не было. Жаль Фёдора, ой жаль, оставила мужика без детей. Так он меня ни разу не укорил, он добрый был. Марченко и сейчас помню, а Федор вроде ближе. Одной душе на двух не разорваться. Сколько раз думала, если бы вернулся сегодня Коля, с кем бы я пошла. Наверное, с Колей осталась. Он мне первый муж, богом данный. Хотя с Фёдором долго жили, он ближе.
- Бабы, мы на работе и после войны натерпелись, наплакались. Конь столько не перетаскает, сколько мы на своих плечах лесин вынесли. По колено в болоте тащили. На верёвках. И так каждый день, - утёрла влагу под глазами Екатерина Алексеевна, она же Лахудра. Собралась вспомнить свою молодость. А там слёз, как воды в реке весной.
- Во-во, - поддержала её моя квартирная хозяйка. - Другой-то жизни не видели. Думали, весь мир только и делает, что лесины на себе из болот тащит. Они, как из цемента. Человек по десять брались за верёвки. Комары изъедят, грязные все. Кони по болоту не шли, вязли. А план надо делать.
- Бригадир, помню, Паша Подтыкин бичом меня протянул. Норму не сделала. А не сделала почему, он же механика не прислал! Надо было перетяжку трактора в обед делать, а с кем? Механика нет. Я на нижний склад лес таскала на своём тракторе. Перетяжки нет, трактор стоит. Паскуда был Пашка, всю свою вину на меня перекладывал. И бил нас как. Своих-то дочек в лесосеку не послал.
- Слёз мы полили, - согласилась та, которая просто Мария, - да высохли они, следов не осталось. И меня Паша бил, только его бог потом наказал, дурака. Плашмя столько лет лежал. А как мы друг дружке помогали! Помню, как Иван сватался, помню. Крутился возле меня. Ваня-то Иващенкин грамотный был, большим начальником в Красноярске стал. Но отказала я ему. Не судьба была за руки друг друга взять. Я на гармониста Витьку Иванова смотрела, пьянь степановская оказалась. Ивановы тогда хорошо жили. Витька рубаху новую наденет, баян в руки и в клуб. Девки по нему сохли, мне достался, изверг.
- Разве молодой увидишь свою судьбу? А Ваня-то часто в деревню приезжал, - ударилась Мария в воспоминания. - Всегда в костюме, при галстучке. Чистый, выбритый. Здоровается вежливо, в глазах улыбка, рад меня видеть. Раньше Ваня деревня деревней был, а выучился, в начальство попёр. Он у нас один на деревню оказался такой бедовый.
- Чё мелешь, разве Ваня - деревня? Просто тихий он был. Книги любил читать. А тебе же в девках надо, чтобы парень бойкий был, сразу юбку с тебя стаскивал. Не видела, что Иванов на гулянках стопку за стопкой опрокидывал?
Я смотрел на шумную вечеринку старух и думал: какая всё же у русской женщины тяжёлая судьба. Из пяти соседок у троих нет детей, отнял «трактор». Да не трактор это, а государство наше превратило деревенских женщин в рабов. Вот эти «свободные женщины» и уложили здоровье в броню и экономическую мощь государства. А мощь эту и броню потом разворовали. Зря бабушки свою молодость с темна до темна на работе убивали. Кто-то очень хитро их в ловушечку заманил.
- А давайте «Подмосковные вечера», - вдруг хлопнула в ладоши моя хозяйка. - Так я их люблю, от сердца написаны.
- Давайте, пусть Танька и начинает.
- Нашли запевалу, - жеманилась Танька. - После первой стыдно, чё чужой человек скажет? Давайте по второй - и тогда сразу «Вечера». После второй легче покатится. Бабы, кто же после первой поёт?
Песня зазвенела не сразу. Все пять бабушек не могли моментально влиться в ноту. Но перебороли старость, зазвенели «Вечера». Сразу в горнице стало светлее, радостнее. Потом через открытое окно песня вылилась на улицу дребезжащими голосами бабушек, быстро окрепла и понеслась уже по всей деревне. Следом же, без передыха, затянули бабушки какую-то народную песню, тоже звонкую, захватывающую. Я слушал, душа замирала от восторга, а мыслями уже был в своем издательстве.
За последние три года издательство несколько книг со старинными русскими песнями выпустило. Известный красноярский работник культуры Владимир Михайлович Ковальчук, со всех сторон заслуженный, кстати, из Ирбейского района родом, из этой же самой Степановки, недавно выпустил в нашем издательстве народные песни России, некоторым из песен больше трёхсот лет. Особенно ценны «Золотые россыпи народной песни». А уж за ней «Песни трех столетий».
За дату мифического рождения берётся то время, когда эту песню кто-то записал. А петь её могли и пятьсот лет назад. Так что старые песни, старинные даже. Многие из них, может, и никем ещё были не записанные, из центра России привезены. Как раньше, без всяких справочников и пособий для начинающих, пели в Татьяновке песни про Стеньку Разина. Одна из похожих песен и звучала сейчас на именинах.
В народной песне русская мысль и русская удаль. Слава Богу, не отстал я от времени. Мы издали четыре книги с народными песнями. Я был уверен: это нужно, особенно сегодня. У нашего народа есть хорошая черта характера, она Небом дарена, потому на небесном уровне тяга эта к культуре. Экономика, конечно, основа всего. Это как земля для урожая морковки и картошки. Есть земля и вода, всё вырастет. Но если звучит у русских песня, неважно, в горе или от радости, русским всё по плечу. И ракеты построим, и компьютеры, и хлеб рекордный вырастим. Любую беду переживём, в том числе и эти две революции. И Чубайса переживём, и Грефа с Кудриным. И будет на Руси радость великая, когда без кровососов этих жить станем. Обязательно подавятся они нашими деньгами и золотом когда-нибудь.
Как не вернуться тут к тому, что я видел в начале шестидесятых в своей Татьяновке. В колхозе было три бригады, каждая человек по девяносто, а то и сто. Они соревновались не только в получении больших урожаев и высоких надоев молока, но и в художественной самодеятельности. А лучшая бригада всегда везла свою программу на районный смотр художественной самодеятельности. От нашего колхоза чаще ездили театральная группа председателя колхоза Лелюшкина и разные группы исполнителей народных песен.
Лелюшкин, выступал на колхозной сцене в спектаклях, которые репетировало и ставило только правление. Товарищ Лелюшкин, Николай Федорович, любил играть вождя мирового пролетариата. Такой же маленький, лысоватый, только пузо у нашего Лелюшкина было в три раза больше, чем весь Ленин. Правда, пузо не мешало ему быть шустрым и бодрым человеком. Он так ловко играл Ленина на сцене и так чудно картавил, что на пузо его никто и не смотрел. Я тогда был совсем маленький, но до сих пор отчетливо звучат в голове его слова:
- Тоаищи! - что переводить нужно, как ”товарищи“.
Трудно сравнивать Лелюшкина с нынешними профессиональными артистами, но играл он здорово. Помню, какими аплодисментами награждал его Татьяновский клуб. Ещё шумней, поди, провожали его со сцены в районном Доме культуры. Но я там не был, за малостью лет не брали меня в район на смотры. И пел хорошо товарищ Лелюшкин. На празднике на сцене Татьяновского клуба выстраивался большущий хор. Впереди стоял Лелюшкин, он начинал песню. Тогда микрофонов не было, так пели. Голос у него был мощный, торжественный. Даже у меня, ребёнка, мурашки по спине бегали.
Выстроится хор на Татьяновской сцене, а мы уже знаем, какая песня пойдет первой, зажмуриваемся. Как даст Николай Федорович на весь клуб
- Партия!
А сзади хор человек в тридцать.
- Партия!
В этот момент мне почему-то хотелось прыгнуть прямо до потолка клуба. Тут и не захотел бы, да станешь коммунистом.
Правда, кипело у нашего председателя колхоза ещё одно увлечение – молодые женщины. От этого греха он так и не излечился до самой смерти. А она, безжалостная, пришла нежданно, в разгар самых счастливых дней председателя. Умер он то ли в пятьдесят четыре, то ли в пятьдесят пять лет. Помню, хорошо помню, все тогда говорили и повторили недавно, когда я лет десять назад расспрашивал у них про Лелюшкина: «Жить бы да жить мужику. Не повезло». Хотя, с высоты сегодняшних своих лет, думаю: повезло или не повезло не для Лелюшкина. Везло ему в жизни, ещё как везло. А когда не везло, он сам вёз. Он фельдшерицу влюбил в себя, а не она его...
В Татьяновку приехала после медицинского училища молодая фельдшерица. Высокая, стройненькая, чёлочка светлая. Соломинка толще в талии, чем она. И не успела медицина путём осмотреться, как говорят, обжиться на новом месте, тут же попала в сети товарища Лелюшкина. По-разному говорили. Многомудрые женщины уверяют до сих пор, что это она ему сеточки расставила. В общем, такая закрутилась любовь, такие замутились пересуды, по всей деревне перешёптывания. Хотя чего шептаться, многие молодые женщины деревни сами ухлестывали за Лелюшкиным, да ещё как. Дяди Кеши Жадобина девки, родные сёстры, как поругались из-за товарища Лелюшкина, по-моему, до сих пор не разговаривают. Если живы ещё. Они меня лет на двенадцать – пятнадцать постарше. Может, и больше.
Жена Лелюшкина из-за фельдшерицы от стыда и на улице-то мало показывалась. Она у него не работала, дома сидела. Чем-то болела. Даже если и не хворала, мало на людях бывала.
В тот год наш колхоз «Заветы Ильича» впервые взял переходящее Красное знамя района. Вдохновлён был товарищ Лелюшкин молодой любимой, очень вдохновлён. Потому и работал особенно старательно.
Как-то, на второй год их любви, Лелюшкин с фельдшерицей тайком пришли на покос, что рядом с деревней, там стояли копны сена. В одной из копен они и миловались, чтобы никто не увидел.
Не рассчитал силы товарищ Лелюшкин, там, в копне, и умер со сладостного перенапряжения. Считалось, от острого сердечного приступа. Испуганная фельдшерица босиком прибежала в деревню, сразу к председателю сельского совета. Спешно к почившему руководителю пошли люди, но помочь ему уже было ничем нельзя. Запрягли коня в председательские дрожки, на них и привезли его домой. Лелюшкина похоронили с почестями, всё-таки заслуженный был человек, хороший, даже отменный руководитель. Кто-то в шляпе при захоронении выступал, из райкома. Я это тоже помню.
А грех простили, кто без греха? Только совсем больной или ветхий от старости. Правда, говорили потом, что у Лелюшкина этих грехов по женской части было столько, что и отмаливать бесполезно. А отпеть Лелюшкина батюшку тогда не приглашали, не модно было отпевать. Да и Советская власть запретила всякие отпевания.
А, может, это и не грех у Лелюшкина – постоянно влюбляться. Не мне судить. Ему было за пятьдесят, давал отчёт своим поступкам.
Фельдшерица на похоронах отстояла до последнего, пока её друга не закопали. Выдержала все гневные выкрики баб. Со стороны глядела на своего любимого и на его гроб. Потом первая бросила в могилу горсть земли, в слезах вся и ушла домой. Смотала вещички и почти сразу куда-то исчезла. Больше никто из деревенских о её судьбе ничего не знает. Но сейчас говорят старухи, что приезжала иногда фельдшерица на могилу Лелюшкина. Сам я этого не видел. Я ведь в Татьяновке только на пенсии по-настоящему жить стал. Ни согласиться, ни опровергнуть эти слухи не могу. Может, и залетала на татьяновское кладбище, если любила по-настоящему.
А жизнь в колхозе сразу пошла в ином направлении. Избранный председателем Иван Фёдорович Власенко был другим человеком. Он не увлекался художественной самодеятельностью, молодыми бабами, не заходил, как Лелюшкин, в детский сад, не спрашивал, как там ребятишки, не отправлять ли кладовщика в район, чтобы прикупил игрушек… Не интересовался у доярок, может, зарезать бычка, возьмете мяса под трудодни? Вкусней суп будет в доме. При Лелюшкине, практически каждый второй татьяновец принимал участие в художественной самодеятельности. Если член правления отказывался от таких увлечений, он просто не был членом правления. Власенко же выбирал себе в помощники мужиков хозяйственных, твёрдых в делах и словах. Под центнер, а то и больше весом, с серьёзными лицами, умеющих умно покачивать головой.
Тех, кто играл на баянах, балалайках и прочих инструментах, к себе Иван Фёдорович не приближал. Может, по этой, может, по какой-то другой причине, колхоз стал хиреть. И из передового быстро переместился в отстающие. Разброда в районе терпеть не стали. Власенко снова отправили на склад кладовщиком, на его место сел другой человек, но такого, как Лелюшкин, руководителя у нас уже ни разу не было. Впрочем, тогда, да и намного позже, всё равно рождались руководители с чудинкой, жившие с народом одной думкой. Я с ними уже не был знаком.
О Лелюшкине в нашей деревне часто всплывали какие-то рассказы, пока были живы те, кто с ним работал. Но эти люди уже почти перемерли, сейчас о нём могут вспомнить два-три человека, один из них я. Может, этот рассказ и останется памятью о добрых делах председателя колхоза товарища Лелюшкина в нашей Татьяновке. Особенно врезалось, как он умно и ярко преображался на сцене в вождя мирового пролетариата. И ещё живет в моей памяти его голос. Здорово он пел! Мощный голос так тряс стены зала, казалось, что наш клубишко разлетится на ветхие брёвнышки:
- Да здравствует созданный волей народа великий могучий Советский Союз!
Откуда, скажите, в этом маленьком пузатом человеке было столько духовности, столько таланта, что зал сам по себе вставал и долго-долго хлопал нашему председателю…
Россия пела. Песней славились не только Степановка или моя Татьяновка. Во время войны, сначала расходы на культуру в Красноярском крае сократились, некоторые клубы и избы-читальни закрылись, избачи или ушли на фронт, или работали на фермах да на тракторах. Опять какие-то недалёкие люди шептали Сталину на ушко, что экономика важнее песни. Работать сейчас нужно, не покладая рук. Но потом решением ЦК ВКП(б) и Совнаркома закрывать клубы и библиотеки запретили. И правильно сделали. Люди тогда часто плакали от горя, но и пели. Песня спасала, с ней жить и даже самую тяжелую потерю перенести легче.
На Руси испокон веков звенела песня. Это нынешнее время на вкус хуже гуталина. А ещё в мою недавнюю бытность вся деревня пела. За праздничным столом, в клубе, во время поездок на работу. Что вечерняя дойка совхозных коров кончилась, можно было узнать по песне, которую всему миру и самим себе дарили доярки, возвращаясь с работы в кузове грузовой машины. Так было не только в нашей Татьяновке, а по всему краю, Советскому Союзу. Сегодня деревня перестала петь. С голоду не сильно разовьёшь голосочек. Да и дьявол подсовывает слабовольным якобы более сладкое искушение – телевизор.
Телевизор у нас к культуре относить, всё равно, что рёв танка с соловьиным пением сравнивать. Носятся среди интеллигенции слухи, что на уровне правительства существует программа оскотинивания россиянина. Если в человеке жива духовность, совесть и нравственность, он рабом никогда не станет. Руководителям нашего государства нужны бездумные рабы.
Мы в деревне пели, в том числе за праздничным столом, куда собирались все родственники и приглашённые гости.
- Из-за острова на стрежень, - густым, колокольным басом начинал Фёдор Иванович Банин.
И сразу, как гудящее эхо, пусть и послабже Фёдора Ивановича, подхватывали песню другие татьяновские мужики: батя мой Пётр Васильевич, родные дядья по материнской линии Григорий Андреевич и Иван Андреевич Сёмины, их старший брат Пётр Андреевич. Самый старый из Сёминых – кривоногий Нефёд Ильич. Он с детства говорил сиплым, как пропитым, голосом, сипел селезнем, а пел красиво, захватывающе даже. Часто-часто никто не помогал Нефёду Ильичу вытянуть песню, а просто сидели и слушали. И его хрипловатый голос метался в душе каждого из нас. В эти минуты мне всегда хотелось подойти к Нефёду Ильичу, обнять его и сказать пожилому человеку что-нибудь самое хорошее. Но постеснялся, так ни разу ничего деду и не сказал. Мама моя после такой песни подносила старику на блюдечке с белым полотенцем очередную стопку. Нефёд Ильич выпивал её, не закусывая, какое-то время сидел с закрытыми глазами, в доме устанавливалась тишина.
Все ждали, Нефёд Ильич начинал «Чёрного ворона». Так, как он, петь мог только настоящий Мастер. Женщины плакали за столом от захватывающей песни. Плакал мой папа, батя был лиричным человеком. Лил скупую мужскую слезку его родной брат и мой дядя Александр Васильевич Статейнов. У него тоже был голос, не чета Банину, но звенящий. Выходил из горницы Фёдор Иванович Банин, садился на крыльцо дома и плакал там.
Что ты вьёшься, черный ворон, над моею головой?
Чёрный ворон, чёрный ворон, чёрный ворон, я не твой...
Папа не выдерживал высоту духовного напряжения за столом, хватал рукой по колену:
- Не каждому бог даёт быть русским. Пой, Нефёд Ильич, пой, пока есть кому слушать. Ты говоришь за будущую Русь. Небо слышит. Пой, родной мой. Пусть дети тебя помнят. Всей России надо знать, что у нас есть ты.
И словно в подтвержденье его слов в последний припев: «Чёрный ворон, чёрный ворон, чёрный ворон, я - не твой» - в помощь Нефёду Ильичу включались все женщины за столом. И когда всё стихало, Нефёд Ильич вытирал увлажнившиеся свои глаза и тихо ронял моей матери.
- Манька, где ты? Устал я, пойду полежу у тебя в летней кухне. Спасибо, добрые люди, за уважение. Пусть меня Петро завтра пораньше увезёт.
При нужде, если не было за столом Фёдора Ивановича, Нефёд Ильич обязательно сам начинал песню. Потому как не припомню случая, чтобы Нефёд Ильич не сидел за праздничным столом, хотя и жил в городе Уяре. Это восемнадцать километров от Татьяновки. Папа специально ездил за талантливым певцом перед праздниками. На лучшем колхозном жеребце Поляре, в кошёвке везли старика зимой и на ходке летом. Летом два часа нужно было, чтобы доставить Ильича в деревню, а зимой – час. Племенник не чувствовал лёгкой кошевки, летел птицей. Больной насквозь, закутанный в доху, Нефёд Ильич только жмурился от встречного ветра.
Нефед Ильич родился калекой. Ходил, только опираясь на трость. Ноги плохо подчинялись пожилому человеку. Не знаю, из-за голоса ли, какой-то другой причины, но он часто женился. И детей у него было много. Видно все остальное, кроме ног, слава богу, работало.
Ко времени нашего знакомства Нефед Ильич остывал к женщинам. Однако его женой была довольно молодая, точнее, на двадцать лет младше его, супруга. Когда Нефед Ильич пел, она всегда сидела рядом, роняла руку ему на колени, закрывала глаза. Казалось, её душа в эти моменты тоже плавала на седьмом небе.
В последней семье у Нефеда Ильича было шесть детей. Жена и дети иногда приезжали вместе с певцом. Вторая половина Нефеда Ильича всегда выглядела красавицей. Зимой на ней была прекрасно приталенная шуба, а голову она подвязывала белым платком с синими и ярко красными цветами. И длинными кистями по краям. Как говорили в нашей родне шепотом, она была врачом. Лечила она мужа или нет, но хворал он часто. После четырех-пяти песен слабел, едва одолевал стопку самогона на корне борца и уходил полежать в дальнюю комнату или на летнюю кухню… Вместе с ним праздник покидала и жена. И до утра мы их не видели.
Со стороны Статейновых пели дядя мой Александр Васильевич, тётя Надежда Васильевна, двоюродные тётки из Уяра Валентина и Катерина Прокопьевны. Тётя Катя Статейнова приезжала в ту пору к нам в гости с разными мужьями, но они все у ней были музыканты, потому как она сама работала в районном Доме культуры методистом. На этот раз, за столом с аккордеоном сидел какой-то Валентин и пытался попасть в ноту с Фёдором Ивановичем. И это у Валентина прекрасно получалось.
Оказывается, Валентин и сам пел волшебным голосом. Не случайно тётя Катя отказалась от прежнего мужа, этот захватил её своим голосом и аккордеоном, и она жила с ним, кажется, лет пять или больше, как в волшебном сне. Они не разошлись, просто у Валентина за столом однажды отказало сердце. Было это на моих глазах. Он исполнял модную тогда песню.
- Был он рыжим как из рыжиков рагу.
Рыжий словно апельсины на снегу.
Хохотала над расспросами она
Хохотала над расспросами она
Я от солнышка сыночка родила.
Мы все, старые и малые, отдавались его музыке. Оборвалась песня, умолкли баян и певец. Никто сразу ничего не понял, когда отвалился Валентин к стене дома. Казалось, вот-вот опять побегут пальцы по клавишам и баян запоёт. Валентин просто на минутку взял передых.
Мы его все быстро полюбили за песни-красавицы. Но не стало музыканта.
Скучной и неуютной оказалась жизнь тёти Кати, с тех пор она так ни разу и не собралась замуж. Такого таланта, как Валентин, ей было уже не найти. Чтобы соблазнить талант, самой нужно быть искоркой, а тётя Катя уже старела. А пока за столами в нашем доме пели все.
И в этот песенный водопад врывались наши голоса, ещё несовершеннолетних. Моего, родного брата Гены, двоюродного Вити Банина. Троюродных по линии Статейновых – Вани, Валентина, Саши. Ваня, особенно, хорошо пел, он был самым талантливым из нас.
Брат мой троюродный Ваня, и лучший друг, хорошо играл на гитаре, завораживающе пел. Возле него всегда сидели какие-то девки и преданно смотрели певцу в глаза.
Однако если кто-то из нас давал «козла», терял ноту за праздничным столом, Фёдор Иванович, не прерывая голоса, доставал из-за стола своей длинной рукой нотного путаника и звонко бил щелчком прямо в лоб. После этого щелчка на лбу вскакивала шишка. Учитель был Банин, каких ещё поискать. Но мы недолго обижались, наоборот, настороженно вслушивались в песню, старались подхватить нужную ноту.
- Под голос стать, - говорил малообразованный в музыке Федор Иванович. Простым трактористом он работал, а голос – это небесный дар. И талант свой он весь отдал Татьяновке.
Такое вот получили мы музыкальное образование за праздничными столами. На всю жизнь. И если сейчас мы с братьями собираемся за столом, значит, обязательно у нас звенит песня. Как это можно без песни шагнуть в своё прошлое? Только не садятся почему-то за стол вместе с нами ребятишки, не поют наши жёны, у них курорты на уме да жизнь «для себя»... Да и нас, братьев, осталось наполовину меньше...
Первым не стало Вани, самого золотого среди нас человека. Его гитара до сих пор хранится у меня. Потом ушел троюродный брат Валя. Как же без них потускнели наши песни! Как скучно и одиноко мне сегодня в Татьяновке... Господи, зачем так рано ушли эти прекрасные люди? Остался я без Вани, будто мне на операции в больнице отрезали половину собственной души… Похолодело мое сердце. Льются сами по себе слезы, если вспоминаю брата. Его звонкую гитару и трогающие душу песни.
Раньше выйдет книга – к нему бегу, сразу, все дела в сторону. Вместе пляшем. Напоемся под гитару, улыбки вечер не сходят с лиц. Сегодня порадоваться не с кем... Многое, оказывается, на этом свете страшнее собственной смерти.
...Хоть и сбивались с пыху, но старались удержать ноту татьяновские старухи: Фёдора Ивановича мать - бабка Наталья, баба Прыся, баба Дуня, её приёмная мать баба Сина Сукрутова, которая прожила больше ста лет.
Какие прекрасные голоса были у наших матерей и их подружек! Будто не они пели, а говорили божественные серебряные свирели где-то на небе. Мелодии разлетались из дома по всей улице. Нет и не будет в мире такого хора, который бы перепел тогдашнюю нашу Татьяновку. Бог его знает, когда теперь в Татьяновке родится человек голосистей Фёдора Ивановича и родится ли? Может, теперь уже и сама Татьяновка умрёт после нас.
Помню, как голос Нефёда Ильича с первых звуков захватывал мою душу и не отпускал её до последнего куплета. Я счастливый человек, потому что сидел за одним столом с Нефёдом Ильичом. Слышал его и до сих пор помню песни гения. Его чуть хрипловатый или даже сипловатый голос выстругивал наши души, и мы становились способными видеть красоту. Умер Нефёд Ильич, когда я был далеко-далеко от дома и отдать ему положенную дань уважения не смог. Простите, Нефёд Ильич, такая у меня бродячая жизнь. Вот и брата Валю Статейнова не проводил в последний путь. Всех троих дядек, по материнской линии. Пусть эти строки и станут моей благодарностью им и тебе, дорогой Нефед Ильич.
За столом начинались и кончались чудесные песни, которые у самих же певцов и вызывали слёзы. И теперь, вспоминая те песни, их исполнителей, свою многочисленную родню, от большей части которой осталась только память, я тоже плачу. Какая у всех нас короткая жизнь... Сорок пять лет прожил Ваня, шестьдесят пять Нефед Ильич.
Вечно бы петь деревенскому гению Фёдору Ивановичу, серебряному голосу Татьяновки Сёмину Нефёду Ильичу, малознакомому мне тети Кати мужу Валентину… Но они уже никогда не зазвенят голосами. И больше не услышат просторные татьяновские улицы их замечательных песен. Остались теперь в деревне одни ветхие старухи и редкие, совсем редкие старики. Нынешние молодые в деревне уже совсем не поют. Я одного желаю: всем бы так жить, как жили в Татьяновке наши отцы и деды – с песней! Значит, с духовностью, по совести.
Случайный друг мой, Серега на Виви, был далёк от песни и от всякой духовности тоже. Скучно было с ним возле далёкого от мира озера. Все его воспоминания начинались и заканчивались вокруг водки. Кто ему, когда не долил! А то и вовсе обошли стопкой.
- Очёски, - голосом, полным слёз, абсолютно трезвым, рассказывал он мне, - полстопки налили. Дескать, всё равно за чужой счёт пьёшь. Сила бы вернулась, я бы им всем зубы выставил.
Вот и весь смысл его жизни. Вспоминая Татьяновку своей юности, думаю, что мне сильно везло. В клубе тогда постоянно шли репетиции деревенского хора. На них бегала мама и меня брала с собой.
Хоры у нас были и в начальной школе, и в детском саду. В любые праздники в клубе проводились детские утренники. Народу собирался целый клуб. В первом ряду - святое место товарища Лелюшкина. Что мы там, сопливые и слюнявые, картавили со сцены, не помню. Зато высвечивается в памяти картина, как после выступления хора Лелюшкин подходил к заведующей садиком – а это была кто-то из Жадобиных девок, как вспоминали давнишние бабушки, скорее всего Екатерина – Лелюшкин крепко обнимал ее и принародно целовал. Потом на сцену к нам поднимались воспитатели с заведующей, и председатель колхоза, всем им дарил по отрезу хорошего сукна на юбки. А потом – и это забыть невозможно! - подходил к каждому артисту хора и вручал ему длинную, как карандаш, и такую же тонкую карамельку. Делали тогда такие.
Теперь я в Степановке слушал золотых мастериц голоса, а вспоминал Татьяновку. Деревня всегда жила широко и с песней, даже в самые голодные годы. Неважно, Татьяновка это или Степановка. Русские деревни были и остались совестью государства.
…У нас же продолжались именины. За «Вечерами» именинница с подружками ударили «Рябинушку», с неё сразу на «Хлеб всему голова». Потом гулянка стала ещё веселей. Бабушки одолели по третьей. Хозяйка моя со слезами вспомнила внуков: из раздолбаев раздолбаи. На них кричать – всё равно, что молотком свою же руку плющить. Боль одна и расстройство сердцу.
- Не говори, милая, - поддержала её Танька, - у меня три дочки. Шесть внуков. Все дочки выучились, все учительницы в Красноярске, а мужей-то у них нет. Что это за бабы, если мужика возле себя не удержат? Он должен угождать бабе день и ночь, чтобы она его пригрела, смилостивилась.
- Танька, ты разуй глаза, вон они, нынешние мужики. Зачем им твоя любовь? Милость в постели. Я гляну со стороны и не пойму, им вообще что-нибудь нужно? Ворота попадали – топора не возьмут. Денег негде заработать, сидят, как истуканы, - махала руками моя хозяйка.
- Танька, тебя насчёт мужиков не переслушаешь, - одёргивала бывшую поселковую фельдшерицу именинница. - Ты о жизни поговори.
- Какая у них жизнь, у сегодняшних, - не унималась Танька. - Все шестеро внуков где на ноги вставали? У меня! А девки в городе, в общежитьях жили. Две получили квартиры, слава Богу. А одна там же, в общежитии, и мается, так теперь пишет: ещё годик-два, и к тебе, мама, приеду. Пусть едет, мне веселей. Только я без своего дома сроду не жила. А ещё, бабы, я, как медик, думаю: мы-то чище нынешних были. У нас тогда в Степановке ни одного дебила не родили, ни одного диабетика. Про аллергию я и не слышала. Сейчас даже не помню, учили мы её в училище или нет? Ох, как я не любила эти книжки! Одна анатомия все соки выжимала.
- Дак, они пьяными детей делают, - не удержалась Александра Андреевна. - Грех-то какой! Всякие таблетки жрут, чтобы не забеременеть. А это же всё на детей ложится. Потом этот, как его, у Аньки Равцевой внучка родилась, цереб, то ли череп.
- Взбалмошная ты, Шура, донельзя, - остановила её Танька. - Церебральный паралич. Он прёт и прёт, точно.
- Во-во, кто про него в деревне раньше слышал? Химия всё это, бабы. Конечно, сейчас лечат лучше. По нынешнему времени, и меня бы вылечили, родила бы. Только это ж опять на здоровье детей сказывается. У нас в районе уже две школы для отсталых по уму, одной мало. Доживём скоро, будет одна нормальная школа, остальные для дебильных. Почему никто не бьёт тревогу, не кричит во весь голос? Почему не разбираются, вроде это так и надо? Или хотят, чтобы вся Россия дураками стала?
- Мужик тогда крепче был, - делилась опытом Танька. - Чё мы сейчас едим? Ножки эти американские специально возили, чтобы русских меньше стало. Мужику лучше голодать, чем эти ножки есть.
- Посмотрю я, посмотрю, - вдруг заслезила глаза именинница, - что там, в Москве, со страной делают. Всё порушили. Все совхозы, колхозы, какой в Ирбее быткомбинат был, шубы шили, красавицы-шубы. Порушили комбинат. Кинотеатр порушили. Леспромхозы порушили. Как специально, китайцам место готовили. Рудник у нас тут атомный не сделали, сейчас, говорят, его китайцам продают. Кто, когда за нас заступится? Живьём в гробы гонят, освободи место китайцам и всё!
- Бабы, бабы, - вязалась Танька, - давайте, ещё раз «Рябинушку». Я её как запою, душа разрывается.
Для меня серьезная музыка открылась рано. Точнее, в первом или втором классе. В отпуск приезжал из Хабаровска мамин брат дядя Гоша. Он служил старшиной в Хабаровске. Отпуска у военных большие и дядя часто наведывался в Татьяновку. Все-таки уважаемый человек, в люди выбился, у нас его почитали как генерала. Вместе с ним прибывала его жена и три дочери: Надя, Нина и самая старшая – Таня. Ей, на то время, по-моему, случилось шестнадцать лет. Татьяна уже невестилась и охотно улыбалась татьяновским женихам. Но дядя Гоша жестко пресекал это. И строго следил, чтобы дочери каждый вечер занимались музыкой и пели.
Все трое, как я теперь понимаю, ходили в Хабаровске в музыкальную школу. Играли на аккордеоне и отлично пели. Вечерами они поудобней усаживались на скамеечку возле нашего дома, Таня долго что-то подбирала на аккордеоне и потом все трое пели. К этому времени почти все бабы деревни были у нашего крыльца. Для девчат это были репетиции, для нас – незабываемые концерты. Самые любимые песни заказывались по нескольку раз.
Судя по всему, еще дома девчата прекрасно отрепетировали песню «Ой, рябина кудрявая». Домик наш стоял на самом конце улицы, на холмике, у густого березового леса. Лес этот резала широкая дорога, которая скатывалась далеко вниз, к самому горизонту. Когда приходило время заката, через эту дорогу-просеку солнце красило розово-синим и лес, и дорогу, и наше крыльцо с домиком. Все было неописуемо красиво. В хорошую погоду такие закаты летом случались ежедневно.
На покрывало заката гармонично ложились уже хорошо поставленные девичьи голоса. Вдобавок их соединяла прекрасная музыка аккордеона. Детская моя душа в это время замирала, и сердчишко едва билось. Я был совсем не я, а плыл в восторге куда-то с этой песней по бесподобному покрывалу заката, по-над дорогой к самому началу Неба. Не слышал уже больше ничего и не видел. Сильные девичьи голоса захватывали, сжимали, я был в плену песни. От музыки ли этой, бесподобных голосов сестер моя душа кружила под небом, а может и еще выше.
Дал же бог искру Семиным девкам. Я уже писал о них. Все трое окончили в Петербурге, тогда Ленинграде, консерваторию. Пели в театрах оперы и балета Хабаровска и Благовещенска.
Раньше Семиных в Татьяновке жило много. Добрых певцов и певиц среди них случалось немало. Чаще всего я слушал самого известного в Татьяновке и Уяре певца Нефеда Ильича. Он был в полном смысле этого слова гордостью родов Статейновых, Ваниных и Семиных.
…А у нас за столом веселье вступал в разгар.
- И не каюсь, такой у меня характер, - выставила вперёд руки, словно защищалась от подруг, Танька, хотя разговор уже шёл не о ней, - что вы меня на притужальник берёте, али я плохо работала, али водку пила? Или детей воспитала хуже вас? Три девки, все учительницы. Все педагогический окончили.
- Девки, что вы Таньку корите, рухлядь она теперь, как и все мы. Танька, не срамись перед чужим человеком. Лучше начинай песню, - как дирижер, подняла руку с вилкой моя хозяйка. - А Шура пусть подхватит, потом уже мы за ней.
- Чё начнем-то, - спохватилась Танька, - что-нибудь старинное?
- А на вечёрке пели, помнишь, - все так же командовала моя хозяйка. - На берегу крутом да на высоком стоял шатёр дружины Ермака. А на реке, на Иртыше глубоком, шла непогодушка издалека...
- Начну-то начну, - согласилась Танька, - только такую песню надо, чтобы людей побольше. Она под хор писана. Старая песня. Её вечерами, на завалинках только поднять, когда народу много.
Расходились мы за полночь. Старуха Танька приняла чуть лишнего, опять несла что-то про свою старую любовь, сбивалась в именах, но кого из них больше любила, так и не сказала. Наверное, никого. Мария и Александра Андреевна ушли с улыбками, под ручку, друг друга поддерживали. Они рядом живут. Мы с хозяйкой также ушоркали под свою крышу. Писать в этот вечер я так и не сел. Уснул опять, как убитый. Проснулся часа через полтора и скорее к компьютеру. До рассвета писал, только потом сморило.
Через день, утром, меня увозил из деревни попутный лесовоз. Душа улыбалась, радовалась удачной поездке.
Анатолий Петрович СТАТЕЙНОВ
Писатель, журналист. Член Союза писателей России. Родился в 1953 году в деревне Татьяновка Рыбинского района Красноярского края. Живет в Красноярске. Окончил Иркутский Государственный университет. Работал ветеринарным фельдшером в совхозе, журналистом и редактором в районных газетах. В 1987-1991 гг. был собственным корреспондентом и заведующим отделом газеты «Красноярский рабочий». В 1991-1998 гг. – директор издательства «Горница». С 1998 по 2003 год – собственный корреспондент «Парламентской газеты» по Красноярскому краю, Туве и Хакасии. Автор сборников рассказов и очерков «Обыкновенная история» и «Гимн Валентине», сборника «Велесовы сказы», романов «Родня», «Моя любовь Иришка», «Повесть о старике Чуркине» и дважды изданной повести в рассказах «Месяц Ворона». С 2003 года – редактор нескольких издательств, в том числе «Буква С». Под редакцией А.П. Статейнова вышли многие значимые исторические и художественные издания по истории Сибири и России.