Катерина ДОРОГОВА. Соль малой октавы
Ольга задержала дыхание, закрыла глаза и, вообразив ноты, сделала надрез грудной кости. Смычок рассек ткани, и ей тут же подали следующий инструмент. Мелодия в ее голове делала разрезы, быстро-быстро, тонко и аккуратно – следующие сечение в подреберье слева. Волнующие углубление, ноты чуть опускаются. Ольга смычком извлекла поврежденные структуры и – замерла. Следующая партия. И кругом потекло, полилось, мягко, нежно, как обращаются нянечки с грудничками. Вальсируя, она с любовью коснулась груди. Сердце ноет, сердце плачет!.. Ольга замерла на миг, чтобы исполнить последнюю часть. Спасти человеку жизнь, возродить его сердце… Она вытянула последнюю ноту, углубила ее и рванула. Шов невидимыми струями музыки ушивал произведенные разрезы – хлопок, проверка, тонкие нити. Густой звук натянутой струны, резвые движения локтем, покачивание головой – операция прошла успешна. Последняя печальная нота поскрипывает в сознании.
- Ольга Николаевна, операция прошла безупречно! Не видел прежде такой чуткости и аккуратности. Сразу видно: талант в медицине! – говорил ей полысевший старичок, тощий и низкий. – Место, безусловно, остается за вами. Только слово – и вы станете главным хирургом в нашей клинике. Оставляю вас, оставляю, Ольга Николаевна, приятного отдыха.
А Ольга сидела, привалившись к стене, и разыгрывала в голове партию: не сходилось! Какая нота выпрыгнула вперед, отталкивая истину, зачем вмешалась? Кабинет крутился, мерзкий свет, чуть подрагивающий, мешал ее вниманию. Нет, нет, это не то место, не те вещи… На улице гудели машины, лопающимися струнами ударяли в голову. Ольга не слышала и не видела округу, одна единственная нота пугала ее: что, если разрез произведен неверно? Но ведь главврач вознес ее умения, предложил место в одной из лучших клиник города, или… Соль малой октавы – откуда ты взялась? Так думала Ольга, пока шагала к дому. Локти ее неосознанно поднимались и опускались, двигались из стороны в сторону. Ей становилось страшно, она почти бежала, едва сдерживаясь. Соль малой октавы!
Лестничные площадки пролетали мимо ее, спешили, перепрыгивали друг друга – все выше, выше, выше. Последний этаж, самый высокий – ми второй октавы. Ольга уже не сопротивлялась накатившей тревоге, а лишь бежала, наспех открывала двери, разбрасывая вещи. Стащив с себя башмаки, она бросила их в сторону, развязала шерстяной шарф и рванула вправо, в ту часть квартиры, куда никогда не заходила. Квартира досталась ей от отца, Николая Александровича, в свое время лучшего специалиста-терапевта. Пять комнат в сохранности дожили до Ольги и остались в неизменном виде, даже запах того времени висел в воздухе. Главная комната, в которой прежде встречались все праздники, находилась в правом крыле. Ольга решила не открывать ее и считать запечатанной – так становилось легче. Теперь она неслась туда, на ходу подбирая ключи к замку.
Ольга осторожно ступила в комнату, пропахшую пылью и плесенью, зажженный в коридоре свет освещал лишь узкую часть пола. Тянуло сыростью, будто в погребе. Ольга испуганно шагнула вперед, распахивая дверь шире, и свет опустился на большой лакированный шкаф со стеклянными дверцами и красивыми, украшенными камнями ручками. Он сверкал, как новый, и хотя стоял в углу, казалось, что он занимает всю комнату.
В Ольге всколыхнулся страх, ноты, потягиваясь, побежали вверх. Внутри шкафа, за дверцами, на фоне красного бархата стояла сверкающая красавица-скрипка. Струны натягивались, а смычок все молчал… Старая подружка игриво подмигивала Ольге, как в юные годы, сверкала струнами, завлекала. По-детски вытянув ноту, она манила сыграть с ней, всего лишь взять за тонкую ручку, провести пальцами по шее, расчесать волосы. Ольга в ужасе отстранила руку от шкафа, который собиралась уже открыть. Соль малой октавы, всего лишь проверить соль малой октавы!
Но этюд оказался хитрецом и предателем: он спелся с подружкой! Ольга не могла поверить, что ее так жестоко обманули. Она хотела было уйти, а на следующий день выбросить весь хлам из поганой комнаты, а затем вдруг почувствовала, как струна забилась в хохоте: сбегает! В безысходной злобе Ольга распахнула дверцы и взглянула в лицо мучительнице. Дерево невинно порозовело и блестящими глазами посмотрело на нее. Проказница! Ольга обхватила руками девичий стан и прижала к себе, как родную дочь. Сперва страх сковывал ее, но смирившись, она ощутила, как голоса наполняют ее сознание, как затихшая музыка вновь воскресает в душе. Нежные звуки лились не то из шкафа, ни то из скрипки, ни то из самой Ольги. Ее последняя соната, последняя сыгранная партия. Вот оно – ми второй октавы! Умиление, как после долгого расставания… И выше, и выше звучали голоса, звонче. Смычок подпрыгивал, быстро терзал готовые ко всему струны.
Ее последняя партия, сыгранная двадцать три года назад.
II.
- Олечка, вставай! – кричала Светлана Георгиевна, распахивая дверь. – Пора, пора. Птички уж пропели, и тебе, солнышко, пора запеть.
Олечка не тянулась в кровати, не щурила глаза, пытаясь привыкнуть к утреннему свету, она вскакивала, как будто и не спала минуту назад, и неслась на кухню. Проглатывая завтрак, она просчитывала, сколько времени уйдет у нее на одевание и сколько можно потянуть, чтобы не опоздать в школу. Николай Александрович, с неодобрением глядя на жену, в сотый раз качал головой, хотя для него было бы уже странным увидеть медленно жующую Олю. А Ольга бежала в ту самую комнату, торопясь, не сомневаясь, отворяла дверцы и доставала скрипку. Затем присаживалась на ручку бархатного кресла, задерживала дыхание и на выдохе заносила руку. Светлана Георгиевна, как делала изо дня в день, стояла на пороге, и все повторяла: «Ну, Николаша, тут ваша династия и прервется. Никакого врача из нее не выйдет». А Николаша грозил ей кулаком и в сотый раз повторял: «Это все шутки детские. Выветрится».
Впервые Ольга взяла в руки скрипку на пятый день рождения: то был подарок друга Николая Александровича, священника, умершего от сердечного приступа на причастии. Так хороши были подтянутые струны, скрипучие и опасные, так гладко было полированное дерево. Сперва Ольга подолгу держала скрипку, гладила ее, а затем начала играть. Так она порвала первую струну. Светлана Георгиевна отдала скрипку мастеру и пригласила Ольге учителя. До лет десяти она много занималась, переходила от одного учителя к другому, и повсюду ей казалось, что дряблые мастера видят в ней талант и от зависти не дают раскрыться полностью. На занятиях она впадала в истерику, когда ей делали замечания, хотя сама себя судила строже любого учителя. Одно лишь то, что ее кто-то учил, направлял, вызывало в Ольге злобу. Никто не видел ее стараний вне уроков, никого не интересовала, как душа откликается на музыку, если хромала техника. Ее вынуждали играть скучные детские этюды, которые она терпеть не могла и которые всегда исполняла дурно.
Один из учителей, которого в очередной раз рассчитали, честно признался, что в Ольге отсутствует не только талант, но и чувство музыки, терпение и вообще желание учиться. Николай Александрович рассердился и в тот же день вызвал дочь на разговор.
- Пора кончать это дело, – начал он, указывая на скрипку в руках Ольги. – Мать говорила, что это тебе полезно: для общего развития. Пусть так! Я позволил тебе скрипеть на этой штуке, думал, в интеллигентной семье должны быть и увлечения под стать. И что мне говорят, Оля? Что ты ленива и груба, что никакого мастерства тебе не добиться. Этот… как его, черт… Иван Владимирович?
- Илья Викторович, – поправила Светлана Георгиевна.
- То-то, Илья Викторович так и сказал: делать ей нечего со скрипкой, пусть бросает, только кошелек зря трясете. Оля, ты послушай меня, ведь я врач, и денег у нас с известного времени совсем мало. К черту деньги. Ты сама станешь врачом, и не дело возиться со скрипкой, когда нужно химию учить!
- Неправда! – вскричала Ольга. – Я не буду никаким врачом. Я буду – скрипачкой! А этот осел, Иван Владимирович, вонючий дурак и тупица!
- Оля!
Ольга откинула стул, прижала к себе скрипку и побежала, подпрыгивая, в комнату с лакированным шкафом. Она быстро захлопнула дверь и защелкнула замок. Косяк задрожал от тяжелой руки Николая Александровича. «Немедленно открой!» – кричал он. Ольга поднялась на высокую табуретку, занесла руку, вздохнула и, крича, заиграла: «Я – скрипачка!». Мелодия полилась сама собой, Ольга никогда не учила таких нот, но ей казалось, что они выгравированы в ее сознании. Николай Александрович перестал стучать. Через несколько часов к двери подошла Светлана Георгиевна и тихо проговорила в щелку: «Оля… Оля, можешь заниматься, только сама, без учителей». Ольга мечтала об этом с самого начала.
С этого мига умения Ольги стали расти. Играла она каждую свободную минуту, в школе воображала, как рука скользит по воздуху, как смычок разрезает грубые струны. Ей нравилось писать этюды самостоятельно, особенно после ссоры с родителями, когда чувства накалялись. Ольга понимала, что ее работы – плохи, и что ей никогда не достигнуть уровня великих композиторов, но она уже не могла остановиться. Страсть разыгралась так сильно, что мир замерцал и побелел в ее сознании. А правда была одна – лакированный шкаф и скрипка.
Ольга не любила покидать дом, и ей было странно, что кто-то тянется на улицу, в другие места – зачем? Она перестала выезжать с родителями и оставалась с бабушкой на время их путешествий. Нина Мартовна не ограничивала время игры, как делал Николай Александрович, с любовью и умилением наблюдала, как Ольга, стянув волосы на голове, быстро скрежетала смычком. «У нее талант!» – говорила Нина Мартовна дочери. «Она бездарна, – перебивал ее Николай Александрович, – и упряма в своей глупости». Годы так скоро бежали, но приближающаяся карьера врача смешила Ольгу: как, она?! Она станет учиться на фельдшера?! Глупости! Нет, она окончит школу, примет унаследованный капитал родителей Николая Александровича и уедет учиться в Москву, а затем – в Париж, в мир искусства. Ольга, как всякий в юности, не видела препятствий, что могли бы остановить ее, не видела трудностей, связанных с музыкой.
Ольга не умела воспринимать музыку как искусство, а скрипку – как инструмент создания музыки. Ей казалось, что скрипка существует сама по себе, отдельно от музыки, от искусства, от всего прочего, связанного с действительностью. Лишь струны, локти и смычок принадлежали скрипке безраздельно. Она не стремилась к покорению мира, как не стремилась стать лучшей скрипачкой в истории и завоевать признание критиков: она попросту не знала, что подобное возможно, что скрипка – есть общественное дело. Ольга, ревнуя, не желала делиться скрипкой даже с учителем, а про весь мир она и думать не могла – так нелепо это звучало в ее голове.
Светлана Георгиевна смирилась с неприятностью, постигшую ее дочь, и стала лелеять мысль о будущей славе Ольге, об известности, о том, как спустя годы она сможет дать интервью какому-нибудь журналу и рассказать о трудном пути истинного музыканта. Она мечтала украдкой, чтобы случайно не выдать мужу чаяний, с умилением глядела на Ольгу, старательно выписывающую ноты. Теперь Светлана Георгиевна опасалась подходить к дочери, боясь нарваться на грубость, она чувствовала, как маленькая, невинная Олечка, круглыми глазами глядящая на струны, оборачивается в резкую, жесткую Ольгу, под стать своему смычку.
В Ольге разгорался пожар, и хотя он нисколько не пугал ее, она с жадностью стерегла угли, отбиваясь от попыток разделить с ней тепло. Взоры Светланы Георгиевны казались ей жестокими, готовыми в любую секунду броситься на нотные тетради, разорвать их, растереть в пыль. Ольга пугалась реальности.
Чудесные мечтания занимали Ольгу больше окружающей действительности, она стала раздражительна, угрюма, когда ее отрывали от игры или размышлений. Над ней стали смеяться в школе, завязывались перепалки. Ольга будто одичала; однажды, после очередной колкости, она бросилась на одноклассника и разбила ему бровь. Издевательства стали грубее, но Ольгу не задевали слова: никто не догадывался, что по-настоящему волнует ее. Она могла ругаться и драться, а затем идти домой – исполнять сонет. И музыка, вбирающая все чувства, гремела, искрилась, бураном прокатывалась по квартире. Не раз приходили жаловаться соседние жильцы, и лишь смех был им ответом – что заставит Ольгу перестать играть?
Ольга рвалась вперед, стремилась получить больше, больше впечатлений, больше чувств, лишь тогда ее музыка оживала. Светлана Георгиевна стала расспрашивать знакомых о консерваториях, самых лучших, куда можно было бы поступить. Но Николай Александрович упрямился, не желая слушать ничего о писклявой штуковине и дуре-дочери, которая ломает себе жизнь. Он все твердил, что Ольга так или иначе станет врачом, и будь он проклят, если этого не случится.
- Приползешь ко мне еще! – кричал он ей за ужином. – Иди, иди, играй, пока я эту деревяшку не сломал.
III.
Через несколько месяцев Ольгу решили перевести в другую школу, подальше от ежедневных стычек и обвинительных звонков мамочек. Новые одноклассники, как положено, сперва заинтересовались новенькой, а затем быстро охладели, сообразив, что эта новенькая нудная и делать с ней нечего. Ольга держалась холодно со всеми, садилась одна и повсюду ходила одна, разговаривая сама с собою, вспоминая недавно сыгранную партию.
Оставалось два года до окончания школы, и в ней горел огонь предвкушения, жажда жизни. Уроки казались бесполезными, отнимающими время и силы, преподаватели – глупцами, вдруг решившими, будто школа имеет толк. Ольга потихоньку от родителей стала просыпаться до рассвета, вытаскивать скрипку, пряча ее за одну из труб на площадке, и выбираться с ней на улицу. Дорога вела ее к наивной Нине Мартовне, любовно слушающей игру внучки. Ольга, как послушная дочь, возвращалась вовремя и плела Светлане Георгиевне пряжу о том, как провела время в школе.
Ольга умела играть на чувствах, представляя себе жильные, обвитые серебряной канителью струны, с легкостью врала и юлила. Лишь грубый Николай Александрович отбивался от журчащих слов Ольги, упрямо презирая всякую музыку, даже словесную. Их борьба то затихала, то вновь разгоралась; места боев были самые разнообразные, начиная от кухни, заканчивая гостиной в доме Нины Мартовны на праздниках. Летели искры, летели издевательства, летела бомба под скорбные звуки струн.
Музыка Ольги обретала опрятные черты, становилась более характерной, глубокой. Будто не смычок скользил по струнам, а девушка пела, стоя в храме под куполом. Ольга больше не надрывалась над скрипкой, потея и плача от злобы, она медленно, почти лениво, водила локтем вверх-вниз, и тягучая мелодия охватывала пространство. Полумрак комнаты подхватывал пение и отражал его на шкаф, слушающий внимательно, со строгой, но доброй физиономией учителя. Они втроем – шкаф, скрипка, Ольга – единственные были посвящены в тайны и не желали более делиться ими ни с кем, потому держались вместе. Ольга обретала уверенность и уже четко знала, чего хочет и что ей для этого нужно. Чужие слова не стоили и гроша медного, жалкие, старческие, они не долетали до нее, расплываясь. Она напевала себе под нос, пока Николай Александрович вразумлял ее, вспоминала прошедшие вечера, твердость дерева в руке…
Ольга жаждала улучшений, ощущала, что музыка застоялась, требуя свежего воздуха. В комнате становилось душнее, и играть становилось труднее. Ольга возвращалась после школы и думала, как вернуться к прежнему опьянению музыкой, когда, проходя мимо церковного дворика, подумала о боге.
Николай Александрович выставлял себя ярым, убежденным атеистом, который верил лишь в научный подход и отрицал мистическое и недостоверное. Ольга принимала это, даже не задумываясь и никогда толком не разбираясь, кто же это такой – Бог? Она читала детскую библию и помнила про Ноев Ковчег, Иисуса Христа, Марию Магдалину, но эти имена оставались для нее далекой сказкой о неведомых волшебниках. Ольга не беспокоилась, что никогда не была в церкви, что душа ее не пропиталась тихим, обволакивающим духом, что нечем было освящать ее музыку. Разве может недоставать в нотах – бога? Нет, Ольгу просто прихлопнули кирпичом и не позволили взлететь, дотронуться до эфемерного. Маленькая девочка, тянущаяся к догорающей лампадке, желающая прикоснуться к золоту духа… Маленькую девочку окружили пробирками, маленькой девочке объясняли, что такое микроскоп и ланцет, маленькой девочке определили судьбу.
Николай Александрович, разве вы, знаменитый врач, не догадывались, что есть иная сила, растущая в душе каждого? Разве вы не ощущали ее, когда больной умирал перед вами? Никогда вы не дотрагивались до сгущающегося над произведением искусства воздуха, теплого, сметающего вихри тревоги в мыслях? Нет, Николай Александрович, вам не дано, бедный, жалкий человек – отчего не хотели вы протянуть руку, когда все нутро твердило вам: дотронься! Противоестественно, алогично, значит, бессмысленно – как спутано, как предсказуемо… Неужели не видите вы скрученности самой жизни, что самое логичное и рациональное – абсурдно, а самое бредовое – последовательно. Вы не впускали чужеродное в душу, полагая, что оно чужеродно, когда на деле же оно самое близкое и родное. Иллюзии, обманы, с какой усладой вы упивались ими! Теперь же, Николай Александрович, пожинайте плоды, ибо ваша нераскрытая духовная мощь обрела иной сосуд, более открытый, чистый, неиспорченный грязью научного познания.
Ольга потянулась к свету, когда впервые разглядела его. Живя во мраке страха перед неведомым, огонек терялся среди пыли и грязи. Теперь же воздух прояснился, Ольга была готова как никогда. Купола спасли и погубили ее. Как двойственна и трагична жизнь!
Она прошла по железному мосту, тянущемуся над ручейком, и потянулась к большим деревянным воротам. Ольга не разглядывала орнаменты, не оглядывала внутреннее убранство, богатые ковры, расписные потолки – не занимали ее сотни свеч, томящихся перед иконами. Она вошла, слегка растерянная, прошла вперед и уткнулась в правый угол: на нее смотрел, будто бы вырезанный на дереве лик Иисуса. Опущенные его веки, зрачки, глядящие с легким укором и любовью, брови, мягко обрамляющие глаза… Ольга отшатнулась и вновь приблизилась, желая ощутить пальцами то ли кожу, то ли что-то прозрачное, ускользающее.
- Девушка! Девушка, прошу, не прикладывайтесь к иконам. Извините.
Ольга раздраженно отмахнулась, все ее желания оканчивались на одном – поцеловать чудесный лоб и пасть на колени, прося благословения. Ее вновь окликнули. Губы Ольги затряслись, она сжала кулак, и, молясь про себя выдуманными молитвами, глубоко поклонилась Иисусу. «Господи, скажи мне, подай знак, то ли делаю я! Прошу, помоги мне, дай силу, дай волю!».
Ольга купила свечку и подошла к первой попавшейся стойке. Крепко обхватив воск, она с надеждой глядела, как фитилек загорается и – потухает. Трижды потух фитиль, трижды огонек вспыхивал и, будто кто-то намеренно тушил его, рассеивался. Ольга убрала свечку в карман и вновь подошла к Иисусу. «Господи, твой знак дошел до меня. Твой знак…» – и Ольга зарыдала. Она не могла больше видеть это невинное, застывшее в умиротворении лицо; смотря лишь под ноги, не смея вновь взглянуть на высокие иконы и позолоченные рамы, не смея вдохнуть прохладный, вязкий воздух, она пошатнулась. Ей вдруг почудилось, что воздух схож с погребным, тяжелым, тянущим к земле.
Ольга купила несколько свечей, большую икону с Иисусом, что походила на ту, возле которой она стояла, и еще одну сцепленную – Иисуса и Богородицы. Она бежала домой, прижимая к себе дары, перепрыгивала ступени, неслась в ту самую комнату, чтобы вытащить скрипку, задернуть шторы, расставить повсюду купленные свечи и поставить перед собой иконы. Богородицу она загородила большой иконой и оставила лишь Христа с поднятыми пальцами. Ольга закрыла глаза. Провела пальцами по струнам, прикоснулась губами к длинному, увлаженному потом смычку. Он будто укрепился в ее руке, затвердел. Струны подрагивали от случайных касаний. Ольга ждала. Огоньки свечей мигом колыхнулись, когда Ольга взмахнула рукой, набрала в грудь воздуха и, дернув рукой, – провела смычком по струнам. Первый звук казался самоуверенным, наглым, и Ольга быстро прервала его, вновь резанув смычком. Мелодия накалялась, убыстрялся темп; жар свечей усиливал горячность Ольги, она изнывала. Три, два, один, четыре – быстро, резко, с ненавистью и нетерпением. Вот ее прошлое, такое определенное, такое четкое и желчное. Огонь разгорался, тени прыгали по стенам, как демоны, перелетая с одного места на другое. Вот – хлыст Николая Александровича, вот – жестокие слова, вот – безнадежность, бесталанность, посредственность. Она резала, резала, разрезала боль. Тонко, мгновенно! Ольга замерла и вновь подалась вперед рукой.
Музыка остановилась, скрипка осталась позади, в прошлом, впереди – замогильное пение. Ольга не открывала рта, но звуки, исходящие из нее, казались страшным воем на пустом кладбище. Она заносила руку, едва касаясь струн, и они усиливали тревогу. Ольга увидела Иисуса, глядящего на нее с уродливой картонной иконы, протянула смычок и снесла его с полки. Тягучее сомнение разливалось по ее телу, она чувствовала сковывающую тяжесть, раздвоенные мысли, отсылающие ее в неведомые места. Смычок не желал двинуться с места, рука окаменела. Ольга сделала последнюю попытку, подняла локоть, двинула его вперед и – струна, звонко пискнув, лопнула.
У нее закружилась голова; она, неиствуя, подбежала к тонким свечам и сломала каждую, раскрошив их и бросив на пол, затем потоптала и плюнула. Сцепленные иконы все еще стояли на полках. Ольга расцепила их и в бешенстве ударила об стену, раз, еще один, она все била и била, зверея все больше. Ей не терпелось добраться до главного, но она сдерживала себя, желая сперва уничтожить маленькую. Она вытащила из шкафа ножницы и принялась выцарапывать глаза Христу, обрезая ему руки, шею, измываясь и насмехаясь. Богородицу она оставила неприкосновенной. Когда икона была обезображена, Ольга довольно бросила ее в угол, где валялась скрипка, и подняла с пола большую икону.
Она не помнила себя, ногтями царапая лицо Христа и кусая углы иконы. Ногти у нее поломались, кое-где потекла кровь, омывая ей Христа. Увидев красные пятна на его лице, она вдруг ослабла, кинула икону в сторону и упала на пол.
Она видела разные сны, где за ней гонится черный пес, а она пытается ускользнуть от него, но всегда падет и остается поверженной. Видела десяток крутых лестниц, ведущих куда-то вверх и висящих над пропастью, по которым она боится подняться. Лестницы качались, суживались, укорачивались, становились длиннее, опаснее. Ольга лишь смотрела на них, пытаясь додуматься, как избежать восхождения по лестнице, но оказаться наверху. Страннее всего было совершенное молчание – ни писка, ни треска, ни шепота… Только молчание, всасывающее в себя все звуки. Обычно Ольге снились высокие здания, реки и обязательно музыка, доносящаяся ото всюду. Теперь – молчание. Сны текли один за другим, и Ольга проснулась более изнеможенная, чем была, когда уснула.
Она лежала у себя в комнате, и хотя стояла ночь, за дверью явно кто-то ходил. Ольга слышала звуки разговора, тихие, иногда подпрыгивающие, взволнованные. Ей стало страшно: она не помнила, как уснула, как оказалась в постели, что случилось до этого. Через несколько минут в комнату кто-то вошел, тихо приоткрыв дверь и медленно выдохнув. Такое сбивчивое дыхание, задерживаемое, чтобы не издать лишних звуков, принадлежало Светлане Георгиевне, и Ольга сразу поняла это.
- Мама? – прошептала она в пустоту. – Мам, мне страшно. Пожалуйста…
Светлана Георгиевна тут же зашагала к ней и опустилась на колени перед кроватью.
- Моя милая девочка, сладкая девочка, ты заболела. Крошка моя, отдохни, выспись, а я побуду с тобой. Вот увидишь, завтра все наладится.
Она гладила Ольгу по голове и дрожала, сдерживая рыдания.
- Правда, ты будешь со мной? Не уходи…
- Не уйду. Спи, спи, спи…
IV.
Ольга просунулась здоровой, лишь руки слегка покалывало и болела голова. Николай Александрович настоял на осмотре врача, который, после долгого рассматривания Ольги, вынес вердикт – нервы. Постельный режим, отдых и самое главное, о чем он предупредил Николая Александровича, никакой скрипки и даже разговоров о ней. В доме подозревали, что именно лопнувшая струна вызывала такое состояние и что напоминать о ней опасно, поэтому Светлана Георгиевна в тайне отнесла скрипку к мастеру. Все ожидали начала расспросов, мольбы, истерик, ожидали, что придется вновь вызывать врача, ввязываться во все это… Но Ольга странно молчала, вела себя очень тихо, не выходила из своей комнаты и говорила лишь тогда, когда ее спрашивали. На следующий день после пробуждения она попросила купить иконы и расставить их перед ней, чтобы они стояли всегда на свету. Николай Александрович насторожился и попытался выспросить у дочери, отчего она стала тяготеть к религии, и в ответ ему было молчание.
Приводили родственников, которые пытались отвлечь Ольгу от дум, покупались подарки, вкусная еда, ее заманивали развлечениями и забавами. Они бросали слова в никуда и морщились, когда те отскакивали обратно, ударяя их в лицо. Единственное, о чем попросила Ольга после икон, – поддержание тишины. Они с трепетом ожидали починки скрипки.
В день, когда Светлана Георгиевна внесла в квартиру починенную скрипку, стояла солнечная погода, лучи бились об пол, разбиваясь на сотни солнечных зайчиков. Первым вошел Николай Александрович, загадочно улыбнулся Ольге, лежащей на боку, и перевернул ее на спину, чтобы та лучше видела. Светлана Георгиевна горела так, что вся шея у нее покрылась пятнами, виски намокли, а грудь вздымалась быстро-быстро: на вытянутых руках лежала скрипка, вновь отполированная, со звонкой струной ми второй октавы. Светлана Георгиевна подносила ее все ближе и внимательно следила за лицом дочери. Ольга, не отрывая взгляда от одной струны, вдруг усмехнулась, подняла одеяло и накрылась им с головой. Будто бы издалека, из подвала донесся ее голос:
- Вынесите эту дрянь вон!
Скрипка, печально звякнув, была поставлена Светланой Георгиевной в шкаф и закрыта на маленький замок со вставным ключом. Она поставила ее, не накрыв, надеясь, что пройдет время и что Ольга вновь вернется к прежней страсти, вновь по квартире разнесутся тысячи птенцов, чирикающих, пищащих. Николай Александрович озадаченно смотрел на дочь: он даже и помыслить не мог, что победа достанется с такой легкостью! И все же что-то зудело, поскуливало под ногами, мешая пройти… Так, червяки под ногами, раздавить и – плюнуть.
Нет, они не понимали¸ не могли понять, что значит – неустанно следить за каждой мыслью, не допускать мечтаний, следить за реальностью, находясь дни напролет в одной комнате; нет – разве стоит портить день лишними волнениями? Хорошо и легко обвинять, не зная правды, хорошо и легко закрывать глаза, ибо боишься увидеть суть, от которой спасался все эти годы. Николай Александрович, вы – трус, бесхребетное существо, желающее передать свою бесхребетность и жене, и дочери, чтобы не выглядеть таким подлецом и ничтожеством в своих же глазах. Прекрасный обман, но очень неловко выполненный! Видно, что вы абсолютно бесталанны, лишены даже хитрости, которой обязаны обладать искусные беглецы от жизни. И если вам не хватает храбрости повернуться лицом к правде, то позвольте хотя бы своей дочери, уже стоящей вполоборота, пройти этот путь! Отпустите малодушие и пригрейте на груди благородие, ведь должно же оно быть в вас, коли в Ольге его сполна! Или неужели годы пожрали лучшее, а вы, поддавшись панике, стали рвать взрастающие цветки, видя их сорняками? Тогда, позвольте сказать, Николай Александрович, вы – к тому же и глупец! Несомненно, замечательная характеристика, замечательные качества. Признайтесь же, признайтесь в преступлении, совершенном против человека – против себя! Нет же, нет же: не уследили, не поняли, не захотели!
Ольга лежала все время, лишенная теперь потребности в подъеме, в еде, вообще – в жизни. Она просила мать не раздвигать тяжелые, фиолетово-черные шторы и представляла ночь, что она лежит в бессоннице и думает. В свое первое пробуждение она ощутила этот прилив мысли к голове, свежесть сознания, будто туман опустился, и вся жизнь вдруг оказалась на ладони. Тогда на нее напыли воспоминания, образы, духи, ударявшие в грудь; она знала, откуда исходит ее страх, знала, что он лишь скрывается, притворяется, чтобы прийти к ней вот так, неожиданно, незвано. Ольга попросила родителей поставить икону Иисуса прямо перед ней, чтобы видеть и следить неустанно. И пусть ее душила тревога, и пусть просыпаться по ночам и встречаться взглядом с темными, жмурящимися глазами было жутко, Ольга терпела, ибо знала, что не только он следит за ней, но и она за ним.
Увидев скрипку в руках матери, она сперва ощутила прежний трепет и льющуюся нежность, но затем – глаза, остроконечный венок, тяжесть вины. И стыд, омерзение от прошлого накатил на нее, хотелось ударить по голове матери, вышвырнуть ее вместе со скрипкой и сжечь собственноручно. Ольга хорошо понимала свою внутреннюю одержимость; контроль, слежка, подчинение сознанию, усмирение чувств – она развивала в себе дисциплину, которую ранее презирала, стала походить на своего отца, помешанного на смирении и долге. Но Ольга все еще много думала, и лишь размышления вывели ее к итоговому решению, подсказанному разумом: стать врачом.
Ольга недоумевала: как она посмела, осмелилась подумать, будто достойна стать скрипачкой? Разве бог возлагал на нее священную миссию, разве призвана была она небесными силами, чтобы воплотить талант в жизнь? Ольге никогда не даровали особенные силы провидца, исключительного творца, никогда она не чувствовала в себе волю рока, никогда не ощущала, что музыка – ее предназначение. Тогда – как она дерзнула пойти против судьбы, против божественного? «Нет, – решила Ольга, – это лишь моя глупость говорила мне, что я могу быть скрипачкой. Лишь детские выдумки». Она не убеждала себя в этом, она проснулась с этим убеждением и решила, что бог подсказал ей ложность ее пути и предостерег от несчастий. И все же… Иисус насмехался, хотя глаза его были полуоткрыты, а губы улыбались нежно, по-матерински.
Ольга, испугавшись внезапного прилива чувств при виде скрипки, начала думать с болезненной быстротой, пытаясь увести мысли подальше от лакированного шкафа. «Если каждый может играть, писать, если каждый может попросту стать художником, то не затеряется ли избранник среди этих каждых? – шептала себе под нос Ольга и кивала головой. – Верно, что затеряется. И более того, избранник отчается, ведь вся шелуха, вся эта грязь проглотит его, не даст цветку раскрыться! Пророк утонет в болоте и даже не получит руку помощи, потому что он – соперник этой швали. И я поступаю благородно, уступая место истинному творцу, я родилась, чтобы в эту минуту отступить и свернуть на другую тропику… да… На другую тропинку! Правильно! Стыдно противиться этому, дать место – тоже миссия, очищающая мир от призрачных, ложных художников». Ольга вдруг подскочила с кровати и схватила икону.
- Ну?! Правильно теперь? – спросила Ольга вслух. – Я стану врачом, жестокий дух! Я уступлю место потому, что захотела этого, а не потому, что ты велел мне. Нет, нет…
Ольга отбросила икону, затем испуганно подняла ее и поставила на полку. Она легла обратно в кровать, мысли затапливали ее, путая, оборачиваясь спиной. «Правильное решение, благородное решение… благородное, под стать мне. И врачевание – далеко от музыки, и это хорошо… Правда! Ведь если бы все воскресали, как Христос, кто бы тогда поверил, что именно он – сын божий? Никто! Его подняли бы на смех и прогнали. Так-то! мы творим историю, мы – смиренные!» Тревога разложилась по щелям сознания Ольги, и она скорее, чтобы не всколыхнуть утихнувшую бурю, легла спать.
Но она долго не могла отыскать спокойствия, ей все чудились страшные образы того дня, летающие свечи с горячим воском, грозный Иисус, нахмуренный, страшный и сильный, приказывающий ей перестать мечтать и взяться за дело. За шторами таилась темнота, квартира наполнилась тишиной, и только храп Николая Александровича ползал по стенам. Ольга раскуталась, неожиданно для себя опустилась на колени и ударилась головой об пол три раза.
- Последний знак, самый замечательный! Последний знак, и я посвящу себя людям, отпущу скрипку! Последний!..
Утром в комнату к Ольге вбежала Светлана Георгиевна, в распахнутом халате, с красными глазами и бледно-зеленым лицом. Она хваталась за ткань на груди и хрипела, повторяя вновь и вновь:
- Николаша… Николаша умер.
V.
- Оля Витаева, у вас худшая работа из группы. Вы вообще занимаетесь?
Павел Николаевич строго, с безумной жаждой наказания в глазах смотрел на Ольгу и пальцем тыкал в голубую папку, в которой лежала работа по анатомии. Два раза она пересдавала предмет и проваливалась, два раза она клялась себе, что сдаст или бросит мединститут. Работу, которую держал Павел Николаевич, Ольга смастерила за несколько часов, на рассвете, мучаясь от бессонницы, и даже не надеялась, что преподаватель останется доволен. В группе ее прозвали юродивой за глупость и лень и за особенную, странную неприязнь каждого преподавателя к ней. В их глазах читалось не презрение, но отвращение, будто они смотрели на таракана, попавшего им в суп. Но Ольга никогда не отвечала на грубость, как в годы школы, лишь кивала и равнодушно смотрела сквозь человека, не отвечая и не защищаясь, за что ее называли «тупоголовой Олечкой-идиоточкой». Она и вправду казалась тупоголовой, когда, пытаясь представить себе икону, застывала и не слушала ни преподавателей, ни одногруппников. У Ольги не выходило учиться, она ожидала, когда же ее исключат, и лишь надеялась, что мать к тому времени умрет.
Светлана Георгиевна со смерти мужа становилась все меньше, все морщинистее, прозрачнее, растворяясь в пространстве. Руки ее обрели бледно-зеленоватый оттенок, кожа повисла, уголки глаз опустились вниз, как и уголки губ. Отраду она находила в достижениях Ольги, которые она выдумывала, и мечтала дожить до момента, когда Ольга окончит институт и впервые займет кабинет хирурга. Ольга же молилась, чтобы мать ее скорее отдала богу душу. Будущее – будущее? Она надеялась, что однажды один неосторожный водитель нажмет на газ, крутанет руль, и железо протаранит ее тело. Ольга ходила через дорогу с закрытыми глазами, часто наведывалась к железной дороге, перешагивая через рельсы и мечтая...
Последняя для нее пересдача была отложена на две недели, и Ольга, словно отправляясь в последний путь, заставила себя учить термины и названия, чтобы, быть может, навсегда расстаться с врачеванием.
Решив, что сделала все возможное, Ольга легла в кровать перед днем пересдачи и уставилась в потолок. Ни надежды на успешную сдачу, ни волнения или страха перед очередным провалом в Ольге не было; она, прикрыв слезящиеся глаза, смотрела на черную точку, поставленную на потолке, и ни о чем не думала. Оставленное место пустовало, изрытое сознанием, выискивая остатки прежнего, и чувства не насыщались, увядали, так и не дождавшись спелости. Ольга покачала ногой, закинув ее на колено, и перевела взгляд на черное окно, задернутое фиолетовыми шторами – ночь, как длинна и страшна бывает ночь… Как жаждешь увидеть предрассветную синеву и как страшишься брызг света в окне, с какой усталостью и горечью дожидаешься очередного дня. Вопрос – вопроса нет, день предвиден, день написан тысячами днями позади.
Отчего Ольга так боится бессонницы и отчего радуется, когда она приходит? Губительный фиолетовый свет, ни красный, ни синий – что-то между, неопределенное, дерганное, нервное. Быстрые толчки, бьющаяся жилка на ноге, рвущаяся наружу – Ольга терпит, сдерживает порыв. Ноги, ноги, куда бежите вы? Ольга не вопрошает, не в силах услышать ответ, она лишь сжимается, чтобы уберечь упрятанное, позорное. Темнота комнаты тяжелая, холодная, но не холодящая, как в церквях, и стоит особенный запах, доносящийся, кажется, из самой Ольги. Моргнуть – и воздух смажется, осадок вновь поднимется наверх. Ольга резко махнула ногой в темноте и нажала рукой себе на грудь, сильнее, быстрее – она ударилась всем телом о кровать, точно в приступе.
Она хмыкнула в темноту, уже не способная остановить порыв. Ее тело подлетело вверх, голова запрокинулась назад, руки замерли в воздухе – мгновенье, одна тонкая нота, скрипящая: и полилось… Глубоким, низким голосом, будто голос шел из колодца через сотни препятствий, Ольга заиграла, водя рукой по воздуху. Локоть двигался медленно, расслабленно, мечтая и наслаждаясь сном – сказки, магические чудеса снились ей, как долгожданная отрада после ужасов жизни. Розовые облака, розовый воздух, сладкий, теплый, молочный. Вдалеке, неосторожно упала капля, затем еще одна – красная, острая, как нож, и покатилась – весенняя красная капель слилась с потемневшим, посиневшим небом. Небо наклонилось, падая, и наклонялось, будя в Ольге страх. Темнота, купающаяся в озере бездны, глубокие толчки, локоть не торопясь водит по воздуху. Где она, где ми второй октавы? Вот, хитроглазая, строптивая, юркнувшая во мрак. Пора, пора признать! Вот оно – высокое, бьющее по груди, смелое, прекрасное, великое – катящееся по небу. Не опускай руки, Ольга, скорей взлетай и не оглядывайся на землю. Потекло, как сладкий мед, она утопала в наслаждении…
Надгробная плита, похороненное оно, истлевшие кости. Ольгу грубо толкнули в спину, и она выше задрала руки. Опускайся все ниже, чтобы коснуться пятками дна. Она раскачивалась, наклонилась ниже и откидывалась обратно, плавно, тягуче. Она трещала по швам. Последнее, ударившее под дых – соль малой октавы. Небо обвалилось.
Ольга свалилась на пол и застонала, удивляясь боли во всем теле. Она не думала ни о сне, ни о реальности – впереди стоял стол, над которым висела доска с магнитами, а под ней – запечатанный тайник. Ольга ножницами отковыряла заклепки и ухватила бумаги, полетевшие вниз. Сотни нот складывались в мелодии, ею сочиненные, сотни нот порхали по листам. Ольга тут же достала карандаш, тетрадь с объяснениями по анатомии, положила перед собой лист, где покоилось ее последнее сочинение, и занесла руку. Она читала о височно-нижнечелюстном суставе и пела – об Иисусе, о том, кто погубил ее, кто натравил саму на себя. Отвращение и ненависть смешались в ней, глухие термины как тень ложились на сознание. Мелодичность сменил сухой марш – четкий, звучный, удар в удар. Локти разрезали воздух, слова разрезали голову – Ольга играла и учила.
На экзамен она пришла в коричневой мантии, найденной в старом гардеробе бабушки, длинной, из тяжелой, похожей на войлок материи. Локти ее полностью покрывались мантией, она могла незаметно поднимать и опускать их, создавая видимость, будто сидит неподвижно. Ольге выдали листы с заданиями, и мелодия полилась.
Спустя три дня ей сообщили, что она удачно сдала экзамены и что она может быть зачислена на следующий курс с сохранением стипендии. Ольгу называли уже не юродивой, а лучшей студенткой курса, невероятно талантливой и во всем замечательной. Каждого поражала ее абсолютная память, умение воспроизвести написанное слово в слово, точно она читала книжку, а не вспоминала. Следующий курс едва не погубил дело. На первой практике Ольгу ожидала большая неудача, она в растерянности глядела на мертвое тело, держа в руке записную книжку и карандаш, и знала, что ничего не сможет сделать. «Обычная зубрила. Это было ожидаемо, разве нет?» – говорили про нее, пока на следующем практическом уроке Ольге не получила высший балл.
А после занятий в институте Ольга приходила домой, выкладывала перед собой ноты, соотнося их с текстами книг, и вслушивалась в бессловесную, молчаливую игру.
Когда умерла Светлана Георгиевна, Ольга оканчивала последний курс. Смерть не потрясла ее, не вытрясла весь дух – лишь стала некоторой неприятностью. Придя после похорон, Ольга опустила в доме все шторы, закрыла зеркала и подошла к той комнате, комнате со шкафом… Она просунула больший палец ноги в щелку, прислонилась лбом к двери, тяжело и надрывно дыша, как после поцелуя, и стала чего-то ждать. Вся ее грудь пылала, болела, рвалась вперед, но она сдерживалась. Бесконечная тишина расстроила ее струны, хотя они и были внешне приведены в порядок. Ольга сунула руку в карман, отыскала на толстой цепочке изогнутый ключик и, морщась, закрыла дверь на замок. Он щелкнул, отыграв партию, и уснул.
Затем она легла в прохладную постель и быстро уснула, не видя ни единого сна. Она не видела снов уже шесть лет.
VI.
Ольга стояла, замерев перед шкафом, лаская покрывшееся пылью древко, скользкое, холодное. Она старалась не будить струны, осторожно поглаживая вокруг них, смахивая пыль, вспоминая, как хорошо ложится в руке старая подруга. Ключ лежал под ногами, ключ, что утаивал преступление, ключ, жестоко огораживающий священное. Ольга пнула его, и он отлетел под шкаф. Больше дверцы закрывать нечем.
Ольга обхватила смычок, резвый, юный, такой же, каким был двадцать три года назад – готовый отыграться за погруженные в сон лета. Как неумело ложится он в руку, точно только родился на свет, как по-детски, ласково трется о струны. Смелее, терзай, вспомни страсть и бурю! Забудь о сне, забудь о мечтах и впейся в реальность, добудь ее, выгрызи сердце и проглоти! Ольге хотелось хохотать, у нее чесалось горло, она давилась, замерев, давая смычку освоиться.
Ольга, непривычно для себя, плавно, с любовью провела по струнам, расчесывая волосинки, будя после сна. Яростное тепло поползло по пальцам, по ладоням, по предплечью, щекотное, доброе. Ольга улыбалась; ее новая партия начиналась здесь, в этой комнате, с ключом под шкафом и хохотом. Она сильнее надавила на смычок, голос стал чуть грубее, как эхо он пронесся по комнате. Ольга чувствовала голубые купола, золотые ризы, иконы цвета охры и пение – церковное пение, глубокое, сливающееся с голосами ангелов. Она чувствовала братский взгляд Иисуса, не осуждающий, доверительный, по-своему любовный. «Неужели принял? Принял!» Знак, долгожданная голубка махнула крылом и слетела с подоконника. Знак!
Ольга, трясясь от счастья, сильнее натянула струну, выше, острее, чтобы божий голос услышал каждый не верящий. Она тянула, тянула, вспоминая Николая Александровича, вспоминая преподавателей в институте, вспоминая коллег и многочисленные операции. Она помнила каждую партию, исполненную в больничном кабинете, каждую нотную строку, смешанную с медицинскими понятиями. Она помнила издевательства, перенесенные в первые годы института, помнила наивные, восторженные, ничего не подозревающие рожи. Помнила коричневую, тяжелую мантию, служившую ей все студенческие годы. Она помнила и ненавидела.
Комната погрузилась в разгоряченные угли. Слышен был металлический треск, страшный, угрожающий – он предупреждал и молил остановиться. Ольга тянула, тянула, и, скрипка, скорбно выдохнув, сдалась. Крайняя струна справа подалась вверх, рывком оторвалась от земли и, звякнув металлом, лопнула. «Ми второй октавы… Ми второй октавы. Ложь, обман». Ольга осторожно отложила скрипку, нагнулась и, пошарив рукой, отыскала под шкафом ключик.
Соль малой октавы не врала, соль малой октавы была честна и справедлива. А юркая, хитрая ми второй октавы, накуролесив, юркнула в прорубь.
Катерина Игоревна ДОРОГОВА
«Я родилась в городе Нижний Новгород, живу здесь до сих пор; надеюсь, что вскоре смогу переехать. Мне семнадцать лет. Пишу с раннего возраста, но отчего-то никогда не пыталась пролить свет на свои работы. Писала их скорее для себя, от невозможности не писать. Моя жизнь только начинается, поэтому говорить, в общем-то, пока не о чем. Я вся живу ожиданием и надеждой!»