Геннадий ВЕРЕТЕЛЬНИКОВ. История о страшном лейтенанте и другие рассказы
История о страшном лейтенанте
В твоей жизни твои органы и части тела – глаза, руки, ноги, мозг… – безостановочно на тебя работают и выполняют все твои задумки, важные и бессмысленные, все… А ночью, когда ты спишь, они тоже отдыхают, все, кроме одного... Твое сердце трудится и днём, и ночью, без остановки, поэтому, когда ты встретишь того, кто нужен твоему сердцу, не допусти, чтобы обстоятельства или те, кто рядом, помешали ему это получить... Не обижай свое сердце!
Июль 1945 год.
Беларусь была практически полностью разрушена войной. Минск получил столько ран за четыре года войны, что было принято решение не восстанавливать столицу, а начать строить рядом новую. Мой отец был назначен главным инженером строительства. Но потом что-то где-то изменилось, и решили все-таки восстанавливать старый город. Так наша семья переехала в Беларусь. Отец, мама, сестра, бабушка и я.
Сначала город необходимо было расчистить от завалов, потом восстановить коммуникации и только потом строить дома. Расположились мы рядом с большим госпиталем. Вернее, не мы, а полк, в котором служил мой отец, а, ещё вернее, штаб полка. Работа кипела. Мы с сестрой в свободное время помогали выхаживать и прогуливать тех раненых, что выздоравливали и уже были близки к возвращению в нормальную гражданскую жизнь. Война в этой части света закончилась. Где-то на Дальнем Востоке ещё сопротивлялась империалистическая Япония, но дни её были сочтены. Госпиталь располагался рядом с железной дорогой, и мы иногда ходили смотреть, как идут поезда с возвращавшимися с войны нашими войсками. Все были радостны, все и всегда пели, как правило, под гармошку. Да мы и сами любили спеть. Но то, что мы услышали однажды, остановило время, причем не только мое, а всех, кто присутствовал в этот момент на железнодорожной станции.
Издалека мы увидели очень большое скопление народа возле одного из вагонов теплушек. Это мы уже потом узнали, что нам в госпиталь привезли партию раненых с ожогами, и в тоже время отправлялся состав с бойцами на Алтай.
И вот мы с сестрой услышали, как кто-то очень красиво поет. Всепоглощающий бархатный бас плыл по вокзалу, отражался от стен госпиталя, выливался из окон второго этажа, заполнял собой все пространство между зданием казармы, в которой мы жили, и самим госпиталем. Не стало даже слышно грохота колёс проезжающих мимо грузовиков. Мы с сестрой замерли. Это я сейчас могу объяснить свои чувства и переживания – а тогда я просто остолбенел.
Я никогда не слышал такого голоса. Ни до, ни после этого. В нем сочеталось несочетаемое. Боль и радость, душа и бездна, счастье и разлука, шум моря и степной ветер... И хрипотца, которой заканчивался последний звук в каждом слове песни. И ещё звук аккордеона, но он был потом, сначала был голос ... Мы с сестрой бросились посмотреть на его обладателя поближе, но не смогли сразу пробраться через толпу – все было забито. Людей было неимоверно много.
Все, что мы смогли выяснить, что это были проводы сибиряков на Алтай. Его перевели, как выздоравливающего из Гомеля, где находился госпиталь с бойцами, получившими ожоги. Как правило, это были танкисты.
Я не знаю, как у моей сестры оказался букет полевых ромашек и как она попала на импровизированную сцену, где играл и пел старший лейтенант Любимов, но ей это удалось. После концерта Василий – оказалось, что так звали певца – сам подошел к нам и поблагодарил Надежду, мою сестру, за цветы и вызвался нас проводить.
Все девушки-медсестры госпиталя завидовали Надежде, это было им не скрыть. Я же не смог с первого раза посмотреть Василию в глаза. И понял о ком местные сорванцы-беспризорники, которые ошивались и кормились на станции возле госпиталя, говорили, что к нам приехал «страшный лейтенант»… вместо старший лейтенант. Лицо Василия было изуродовано ожогом на две трети. Вся правая часть, включая ухо и шею. Правая рука была без одного пальца и тоже вся в ожоговых шрамах.
Ему было двадцать шесть лет. Родом он был из Одессы. Был командиром танкового батальона. Воевал на Т-34 и ласково называл танк любимой коробочкой. Знал тысячу смешных историй и мог рассмешить даже умирающего.
Так в нашей с Надей жизни появился старший лейтенант Любимов.
С Надеждой они гуляли каждый день. Каждое утро он неизменно приходил к нам с букетом полевых цветов. Всегда одет с иголочки. Всегда благоухающий и всегда веселый. Надя отвечала ему взаимностью и не отпустить на прогулку папа Надю просто не мог. Отцу пришлось навести справки о нем, потому что он видел, что наша Надя влюблена, влюблена по уши, как говорила наша бабушка, а она знала толк в жизни.
Вечером, за ужином, я узнал от отца, что старший лейтенант Любимов прошел всю войну. Два раза горел в танке. Последний раз в Берлине. Награжден тремя боевыми орденами и представлен к Герою, но пока не пришел ответ из Москвы на этот счет. Пел и играл на гармошке с детства. Не успел окончить институт культуры, как начал воевать вместе со всей страной, в июне 1941 года.
Последнее ранение было тяжелым. Но он выкарабкался. Правда вследствие ожога у него плохо работало веко на одном глазу, моргало чуть медленнее, чем здоровое, и совсем не росли волосы на голове. Мне, да и всем домашним, кроме Нади, приходилось прилагать усилие, чтобы при разговоре с Василием смотреть ему в глаза – настолько страшно было изуродовано его лицо. Отец пытался отговорить Надежду, он всегда к моей сестре обращался по-взрослому, если был какой-то важный вопрос, и называл Надей только дома за чаем. Она сидела за столом с каменным выражением лица и не произнесла ни слова. Ей уже было восемнадцать лет, и отец хотел, чтобы она поступила учиться в Москву. Любимов же звал её с собой в Одессу, Одессу-маму, так он звал свой родной город. До выписки из госпиталя ещё было три недели. Целых три недели.
Василия уговорили давать концерты каждый день. И выздоравливающим воинам легче, и для местных жителей концерт с таким исполнителем – праздник. Окраина Минска возле госпиталя на тот момент превращалась в оперный театр без границ. К нему на концерт водили даже детей со всего Минска, тех, кто хотел научиться играть на музыкальном инструменте. И после концерта Василий всегда учил детей играть на аккордеоне. Да, и практически каждый день старший лейтенант Любимов давал уроки игры на всем, что играло и могло издавать звуки:
на гитаре, на старинном, невесть как пережившем войну пианино с непонятной для меня надписью «Hofmann и Czerny», на пустых кастрюлях, учил играть на барабанах… И так ловко все у него выходило!
Слухи о человеке с изуродованным лицом, но божественным голосом с хрипотцой сначала расползлись по всему Минску, а потом и по всей Белоруссии. Даже беспризорники после того, когда я подрался с одним из них, кто бросил Василию в след «страшный лейтенант», больше его не обзывали. Не решались.
После каждого своего концерта Василий приходил к нам домой и приносил обязательно что-нибудь вкусное. Было много поклонников его таланта, впрочем, как и поклонниц, и каждый норовил Василия чем-то угостить, ну а он, в свою очередь со всем этим добром приходил к нам на обязательный вечерний чай во дворе нашего дома, где мы жили. Он всегда был в хорошем настроении и с неизменными своими смешными историями – мы хохотали до слез. Даже папа с мамой. Но лед между ними не таял. Они считали его врагом. Бабушка была на стороне Нади. Как-то помню его историю, которая развеселила даже папу. Байка была о Маршаке, который остался в Москве и не уехал вместе с женой и младшим сыном в эвакуацию. С ним осталась его секретарша. Уже в годах и очень ему преданная. Была она немкой по происхождению, и вот, когда по радио объявлялась воздушная тревога, то Маршак, каждый раз подходил к её двери, стучал и говорил фразу:
– Розалия Ивановна, ваши прилетели!
Минск потихоньку восстанавливался. Бомбежек, конечно, уже никаких не было. Но взрывы иногда доносились до нас. Это саперы, занимавшиеся разминированием в городе и в лесах вокруг, взрывали неразорвавшиеся бомбы и мины...
По утрам Вася с Надей ходили гулять в близлежащую рощу. Очень часто брали с собой и меня. Да и Васино уродство на лице почему-то стало совсем не заметным. Василий всегда много рассказывал. Например, от него я узнал, что у белорусов есть обычай – сажать дерево при рождении ребенка: если дерево примется и будет хорошо расти, то и ребенок будет здоров и счастлив. И в этой нашей роще было множество таких деревьев. Чтить и уважать деревья и священные рощи — характерная черта дохристианской эпохи. Была у него с собой со всех сторон обгоревшая книжка – правда, не помню, ни как называется, ни автора – и он часто читал нам из нее вслух, например, о священной роще у полабских славян, которых описывал какой-то Гельмольд, ещё в 1155 году. Там росли только священные дубы. У меня и сейчас стоит в ушах его торжественный бас, которым он читал книги вслух, как будто бы пел, как батюшка в церкви:
– О, здесь был и жрец, и свои празднества, и обряды жертвоприношений. И здесь имел обыкновение собираться весь народ, да с князем во главе. Белорусы свои священные рощи называли «прошчы».
Роща, куда мы чаще всего ходили гулять, состояла из очень старых деревьев, кое-где обнесенных старой оградой, в глубине которой возле ручья стояла разрушенная часовня. Иногда мы видели, как к ней приходили люди лечиться, пить воду, молиться. Кто-то приносил старым дубам монетки, хлеб-соль, завернутые в полотно. Василий нам рассказал, что ленточки на священных дубах завязывают влюбленные, и покуда она сама не развяжется, то любовь в сердце людей выдержит любое испытание. Ведь нет ничего сильнее любви на земле. Даже смерть пасует перед ней. А рощи, в которых растут священные деревья, оберегаются высшими силами! Есть даже поверье, что если человек решался сбраконьерничать и срубить такой дуб, то тут же наказывался тяжелой болезнью, даже мог сойти с ума. Ну, а если человек потом раскаивался и сажал на том же месте новое дерево, то говорят, он выздоравливал.
Деревья не люди, они умеют забывать обиды и продолжать жить дальше, прощая людей. Хотя сам Василий как-то сказал, что, когда совершают предательство, это как ломают сразу две руки. Простить предателя можно, а вот обнять не получится. Тогда, в первый и в последний раз, я увидел у Василия в глазах слезы.
Вася с Надей тоже повязали свою ленточку. Повязали ровно за час до беды…
Когда мы шли уже обратно, то я увидел в гуще леса полянку, на которой было много земляники. Она ярким красным пятном прямо звала меня к себе. Я крикнул Наде, что отправляюсь лакомиться ягодами, и побежал сломя голову через чащу леса. Земляника оказалось сладкой. Я так увлекся, что, когда услышал щелчок под левой ногой, не сразу понял, что произошло.
Мы, дети войны. Наши игрушки — это патроны, гранаты, спрятанные от отца ножи, пистолеты, тротиловые шашки… В свои четырнадцать лет я умел собирать и разбирать многие пистолеты, винтовки и автоматы, даже разминировать несложные мины, и потому по этому сухому щелчку сразу понял, что я попал в западню. Смертельную западню. Под моей ногой оказалась противопехотная мина. И она уже встала на боевой взвод. Я замер и стал звать на помощь. Что ещё мог сделать четырнадцатилетний пацан? Первой прибежала Надя, следом за ней Василий. По моей застывшей позе и неестественному положению руг и ног он все понял. Решение принял молниеносно. Обежав вокруг поляны, он нашел несколько поваленных деревьев, которые начал сносить и складывать возле меня. Когда своеобразная баррикада была готова, он сказал Наде, что он с разбегу прыгнет на меня и постарается сбить с ног так, чтобы мы с ним оказались с той стороны баррикады, а Надя должна в этот же момент из-за бревен тянуть меня изо всех сил за руки. Но не высовываться, чтобы не подставить себя осколкам. Нога у меня уже затекла, и я понимал, что бессилен сделать прыжок самостоятельно.
Страха смерти не было.
Василий вел себя уверенно и даже успел рассказать нам анекдот.
Когда все было готово, Василий спросил у нас, готовы ли мы, и после утвердительного ответа начал отходить для разбега. Я протянул руки сестре. Надя схватила меня. Я чувствовал дрожь её рук и пульс, который был в унисон с моим. Василий крикнул, что-то типа «не ссать – прорвемся», и начал свой разбег.
Сильнейший удар, мой непроизвольный крик, причитание сестры и взрыв прозвучали за моей спиной одновременно... Когда я пришел в себя и выбрался из-под завала баррикады, через пыль, дым и опускавшиеся под силой тяжести листья, сорванные с деревьев взрывной волной и осколками, я увидел Василия, который лежал в луже собственной крови. Рядом с ним уже сидела Надя и выла по-волчьи, обхватив себя за голову.
Одной ноги у Васи не было по колено. Второй, по ступню.
Я был оглушён, но мысли работали ясно. Я закричал, что есть мочи, чем привел сестру в себя, и мы вдвоем подняли почему-то не очень тяжелого Василия на руки, и понесли его в сторону города... Сколько прошло времени, я не знаю, сознание было, как в тумане. Звон в ушах, боль в спине, как от тысячи иголок, тошнота и дрожащие ноги... Навстречу нам ехала штабная машина, видимо услышали взрыв...
... Дальше все было как во сне. О том, что у меня три осколка в спине и два в голени, я узнал уже на следующий день.
Василия пытались спасти лучшие хирурги Минска. Они из него вытащили уже больше сорока осколков и продолжали борьбу за его жизнь.
На следующий день отца экстренно вызвали в Москву. Мы все полетели с ним. Уже садясь в военный самолёт, мы узнали, что Васю ещё пытаются спасти, но пришлось ему ампутировать обе ноги. Одну по пах... на этом связь оборвалась.
Это было в конце лета 1945 года.
В Московском госпитале мы с Надей пролежали месяц. Она с контузией, я с осколочными ранениями. Еще в госпитале папа сообщил нам, что Василий умер. Не выдержало сердце.
Бабушка говорила, что, наверное, так даже лучше, чем если бы он выжил, мало того, что с изуродованным лицом и без пальца, так ещё и без ног. Беда…
Сестра моя Наденька перестала разговаривать. Совсем. Онемела. Врачи не могли понять причину, но все списали на последствия контузии.
Мы учились все общаться с ней заново. Писали друг другу записки.
Она по необходимости. Мы из солидарности. Смеяться она тоже перестала.
В её русой косе до пояса, появилось много седых волос.
Через год она поступила в институт. Политехнический. На особых условиях. Освоила азбуку для глухонемых. Проучилась там пять лет.
Все эти годы Надежду возили по лучшим клиникам страны в попытке вернуть ей речь. Но медицинские светила были бессильны. Я же через несколько лет ушел служить во флот, и прослужил на крейсере четыре года. Черноморский флот и Севастополь стали моим домом на это время. Когда вернулся, то Москву было не узнать, а вот сестра не изменилась. В нашем доме по-прежнему жила тишина.
В одно прекрасное утро наша бабушка сообщила, что ей срочно надо поехать к приятельнице в Минск, и, пока я ещё не устроился на работу и был свободен, должен был её сопроводить. До Минска мы добрались на поезде. Бабушка Нюра загадочно молчала. Как-то краем глаза я увидел вырезку из газеты о каком-то безногом музыканте, но не придал этому значения, потому, как прошло почти десять лет после тех событий в Минске. Вышли на вокзале, и первым делом бабуля подошла к будке, на которой было написано «Городская справка». Спустя несколько минут мы сели в автобус и поехали. На окраине города, на конечной остановке мы вышли. Бабуля несколько раз спрашивала у прохожих дорогу, и мы шли по улице с небольшими одноэтажными домами, аккуратно обходя лужи после дождя, который, судя по всему, прошел тут незадолго до нашего приезда.
Пахло свежестью. Щебетали птицы. Вдалеке виднелась опушка леса и мальчишки, которые гнали небольшой табун лошадей. Возле облезшей калитки из штакетника, окраска которого некогда была синей, мы остановились. Я увидел приоткрытое окно, из которого сквозняком качало свернутую узлом марлевую занавеску, слышался звук аккордеона... до боли знакомого аккордеона ...
У меня пересохло в горле ...
Пульс участился, и в моей голове стало горячо от прилившей туда крови. Бабуля постучала – и звук аккордеона замолк на полуноте.
Дверь нам открыл Василий. Не узнать его было невозможно.
Перед нами был живой и такой же жизнерадостный мой спаситель!
Я не знаю, зачем наш папа нас обманул. Может, он на самом деле желал счастья своей дочке…не знаю. Но Василий выжил. Выздоравливал долго и мучительно. Выкарабкался. Назло всем чертям. Он очень любил жизнь, и, говорит, именно любовь вытащила его с того света. Остался преподавать музыку в школе на окраине Минска. В Одессу решил не возвращаться.
Потом наступил конец сороковых и по всей стране начали прятать инвалидов войны без ног и без рук, которые массово, пропивали свою инвалидную пенсию и клянчили деньги на всех улицах страны. В стране–победительнице такое было недопустимо. Так посчитала партия и правительство. Свозили их неведомо куда. Обратно не возвращался никто. Говорили, что оставляли в санаториях навсегда.
Васе повезло. Ему вручили награду, Орден Ленина, за подвиг в Берлине, где он спас от смерти, говорят, что самого Жукова. Написали статью о его подвиге в послевоенном Минске – вырезку из газеты, которую я увидел в поезде….
Выделили дом в городе. Поставили в очередь на получение новой квартиры.
Потом меня отправили гулять в город, а бабуля Нюра очень долго о чем-то беседовала с Василием. На следующий день мы уехали в Москву. Язык мне сказали держать за зубами. Я пообещал.
Вставал я всегда рано. Привычка с флота. Жили мы в сталинской высотке к тому времени. Переехали туда недавно. Отец занимал уже какой-то пост в министерстве строительства. Утро было прекрасным. Река, которую было видно из нашего окна, наполняла наш двор не только отблесками солнечного света, а еще какой-то неописуемой радостью. Свежесть, сплетение летних запахов, цветов сирени, свежескошенной травы и вымытых тротуаров, – все это вместе со сквозняком через открытое окно попадало к нам в квартиру. Родители ещё спали. Надежда была в ванной. Бабушка уже возилась на кухне. Городские птицы щебетали свои песни, кто где – кто на проводах, кто на деревьях и кустарниках. Город просыпался. Вдалеке слышались звонки трамваев и ритмичные звуки метл дворников.Я даже не знаю, что завибрировало первое – окна, мое сердце, или воздух в Москве…
Через открытое окно окружила, обволокла песня, которую пел Василий. Спутать его ни с кем было невозможно! Такого голоса больше не было ни у кого в целом мире! Голос не пел, он тихо плакал, потом громко рыдал от тоски и одиночества, и через небольшой проигрыш аккордеона сразу потек душераздирающий «Синий платочек» ...
Бабушка замерла на кухне.
Я услышал, как резко выключилась вода в ванной. Я подошел к окну и открыл его настежь. Звук голоса усилился во много раз. Я выглянул и оторопел. Посередине двора, в инвалидной коляске сидел с аккордеоном в руках старший лейтенант Любимов. В парадной форме, с тремя боевыми орденами с одной стороны и с Орденом Ленина с другой стороны. Кругом во дворе слышался звук открываемых окон. Вряд ли тогда, не то, что в Москве, а и во всей стране, были люди, которые не потеряли в войну своих близких. Потому военные и послевоенные песни были знакомы всем, да и вызывали они, большей частью одни и те же эмоции.
Но зрители не успели зааплодировать, потому что певец сразу запел дальше, и сталинская высотка стала подпевать, поначалу не дружно, а потом все слаженней и слаженней стали отхлопывать рефрен его следующей песни.
С балконов стали раздаваться восхищённые голоса. Отец и мать проснулись и в пижамах выбежали в коридор, где столкнулись с Надеждой, у которой в глазах стояло нечто…
Аккордеон разливался всеми своими мехами ... Василий продолжал петь, и серебряные колокольчики, из которых, казалось, состоит его невероятный голос, в полной тишине пропел:
– Темная ночь, только пули свистят по степи,
Только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают.
В темную ночь ты, любимая, знаю, не спишь,
И у детской кроватки тайком ты слезу утираешь...
Здесь аккордеон запнулся. Было видно, что Василий на самом деле вытирал слезы, которые катились по его изуродованному ожогом лицу ...
Василий продолжил:
– Как я люблю глубину твоих ласковых глаз,
Как я хочу к ним прижаться сейчас губами!
Темная ночь разделяет, любимая, нас,
И тревожная, черная степь пролегла, между нами.
Верю в тебя, в дорогую подругу мою,
Эта вера от пули меня темной ночью хранила...
Радостно мне, я спокоен в смертельном бою,
Знаю, встретишь с любовью меня, что б со мной ни случилось.
Смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в степи.
Вот и сейчас надо мною она кружится.
Ты меня ждешь и у детской кроватки не спишь,
И поэтому знаю: со мной ничего не случится!
Когда Василий закончил, наступила гробовая тишина, которую разорвал голос моей сестры, разорвал раз и навсегда:
– Вввваааассссссссяяяяяяя... Ввассяяя, Вввваааасечка!
Роднооооой моооой!!! Ты нашел меня! Нашел!
…Василий и Надежда поженились через два месяца. У них родилось трое детей, ещё двоих они усыновили. До свадьбы моя бабушка не дожила. Но умерла она с улыбкой счастья на лице.
…Двор в то утро аплодировал Василию почти час. Голос Василия Григорьевича услышали маршалы Конев и Рокоссовский, и они спустились пожать ему руку, но её пришлось пожимать через Надежду, которая прилипла к груди Васи, к груди любимого Василия, безногого, с обезображенным ожогами лицом, но с таким большим сердцем, в котором поместился целый мир по имени Любовь!
Мамкины очки
Мы стояли, держась за руки, уже четвертый час. Четвертый час шла операция в госпитале, в который привезли нас, десятерых воспитанников детского дома, и нашего лётчика Сашу.
У нас у всех не было ресниц – пожар в самолёте уничтожил их. Болело горло, по–прежнему было сложно дышать, едкий дым пожара оставил свои последствия... пока только на теле... Наша воспитательница мама Валя сидела прямо на полу, в центре нашего круга и старалась не плакать. Но у нее это плохо получалось.
Я видел, как время от времени содрогаются её хрупкие плечи...
С нами были ещё два самых настоящих партизана, их пытались забрать на перевязку, но они закатили скандал, и главврач разрешил их перевязать прямо в коридоре, где мы все ждали, отчаянно ждали и молили Бога, чтобы он спас Сашу. Его фамилию я тогда не знал. Да никто не знал. Ни десять наших детдомовцев–половцев, ни девятнадцатилетняя мама Валя, ни гвардии дед Григорий – так он представился нам перед полетом – раненный в обе ноги, ни политрук партизанского отряда Михаил с пулевым ранением шеи и со множественным осколочным ранением спины...
Дверь операционной открылась с едва уловимым скрипом. Военврач Пётр Иосифович вышел к нам, как был – в окровавленном халате, и, несмотря на холодное помещение и на то, что за окном зима, полностью мокрый от пота...
В руках он держал оплавленные по краям летные очки. Стекла были покрыты мелкими трещинами и даже не напоминали стекла, они были совсем не прозрачными, скорее мутно-белыми... Врач облокотился спиной о стену коридора и, скользя по стене, сполз по ней до положения корточек. В этом положении он и уснул. Спал он крепко, и так же крепко он держал то, что осталось от летных очков.
Мы встали полукругом вокруг спящего хирурга и старались даже не дышать, хотя это было крайне трудно сделать – опаленное горло чесалось, и все время хотелось прокашляться.
Через некоторое время дверь операционной опять открылась и из нее вышло сразу несколько человек в белых халатах. Не обращая никакого внимания на нас, они шли и продолжали, видимо, давно начатый разговор между собой:
– …я считал себя опытным санитаром, пока не привезли этого лейтенанта... Я все равно не могу понять, как такое могло произойти, ведь это противоречит всему, чему меня учили в медицинском училище... Девяносто процентов ожога всего тела... от одежды, зимней формы пилота, просто ничего не осталось – она отделялась вместе с кожей...
Ему вторил бас второго санитара:
– А ноги! Ноги! Их же просто не было! Остались обгоревшие кости, почти до таза! Мышцы ног превратились в угли! Этот человек давно должен был умереть от болевого шока! Давно!
– Да, Николай, – обратился первый санитар ко второму. – У лейтенанта целыми были только глаза, только глаза... летные очки не выдержали и оплавились... стекла потрескались, волосы сгорели, а он довел самолёт до аэродрома и сел... Пётр Иосифович боролся, конечно, до конца, ампутировал сгоревшие конечности, но с таким процентом ожога не живут... царство ему небесное... этот человек был из железа... кованого железа..., а его воля просто не поддается описанию...
Мне, тогда десятилетнему пацану, каждое их слово врезалось, как зубилом по граниту – раз и навсегда.
В этот момент проснулся Пётр Иосифович. Он по-прежнему крепко держал в руках летные очки. Мы стояли вокруг него в полной тишине.
Десять напряженных пар детских глаз, двое мужских и пара девичьих, ждали, что скажет доктор... я отказывался верить тому, что услышал от санитаров... ведь я сам видел и слышал после приземления голос Саши... он спрашивал у подбежавших бойцов, живы ли мы – дети...
Петр Иосифович снял с головы медицинскую шапочку и сказал:
- Дети... – тут он прокашлялся и продолжил, – дети, ваш лейтенант боролся до конца и умер с открытыми глазами... и он попросил отдать вам свои летные очки. Это все, что осталось целым от его военной формы... Он попросил отдать вам их и сказать вам, чтобы вы хранили их. Сказать, чтобы вы помнили, что советский человек крепче любой стали, и сможет выполнить свой долг, несмотря ни на что, ни на холод, ни на огонь и воду, ведь враг может убить только тело, а воля и дух принадлежат только вам, и каким будет этот дух, зависит только от вас! Он выполнил свой долг.
Лейтенант спас ваши детские жизни и завещал вам вырасти достойными людьми! А достойный человек – это тот, кто не даст свою Родину, свою семью, своих друзей, и просто своих сограждан на попрание кому бы то ни было, хоть самому дьяволу! Или зверью в человечьем обличье, которое мы называем немецко–фашистскими оккупантами! А после Победы, а она обязательно будет, вы должны стать такими людьми, которые прославят свою Родину!
Петр Иосифович замолчал. Обвел глазами всех нас, перевернул свою медицинскую шапочку и, крепко сжав очки, руками разделил их на несколько частей. Стекла также покрошились на небольшие кусочки.
Мы молча подходили и брали из шапочки военврача кусочки очков Саши.
Я взял кусочек стекла. Мутного стекла, немного острого по краям.
Я его крепко сжал в кулаке и храню его по сей день...
...Иногда, уже своим внукам, я рассказываю историю о том, как наш детский дом в полном составе остался на оккупированной территории, и вот зимой, в декабре 1943 года, кому-то из фашистских начальников пришло в голову звериное решение: использовать нас, воспитанников Полоцкого детского дома № 1 как доноров. Немецким раненным солдатам нужна была кровь. Где её взять? У детей ... у нас...
Директор детского дома Михаил Степанович Форинко не бросил нас, не убежал вместе с отступавшими войсками, а остался с нами до конца.
Он пытался нас защищать... но это было невозможно! Оккупанты не считали нас за людей, потому у них не было ни жалости, ни сострадания... Поэтому, была применена хитрость!
Директор убедил немецкого начальника, что больные и голодные дети не смогут дать хорошую кровь. Ведь в крови голодных детей недостаточно витаминов или хотя бы того же железа. К тому же в детском доме нет дров, выбиты окна, очень холодно. Дети всё время простужаются, а больные – какие же это доноры? Сначала детей следует вылечить и подкормить, а уже затем использовать. Немецкое командование согласилось с таким решением.
И Михаил Степанович предложил перевести детей и сотрудников детского дома в деревню Бельчицы, где находился сильный немецкий гарнизон.
И опять-таки железная бессердечная логика сработала. Первый, замаскированный шаг к спасению детей был сделан…
А дальше началась большая, тщательная подготовка. Детей, то есть, нас, предстояло перевести в партизанскую зону, а затем переправить на самолёте на большую землю. А это можно сделать только в Бельчицах. Нас перевели и начали откармливать. На убой. В буквальном смысле.
Подготовка к побегу заняла около месяца. И вот, наконец, все было готово. В ночь с 18 на 19 февраля 1944 года из Бельчиц вышли двести человек, детей и взрослых, из них нас – полторы сотни детдомовцев и около сорока наших воспитателей. Сопровождали и показывали дорогу в партизанский отряд члены подпольной группы «Бесстрашные». Они тоже уходили вместе со своими семьями. Сопровождали нашу колонну разведчики из партизанского отряда имени Щорса (партизанская бригада имени Чапаева).
Мне было десять лет. Были у нас в детдоме и совсем маленькие трёхлетки, мы их несли на руках, и были старше меня – подростки тринадцати-четырнадцати лет.
Ночь была очень темной. Мы все шли молча, предварительно наша обувь была обернута лохмотьями, чтобы не создавать шума при ходьбе по снегу. Старшие несли младших. У кого не было тёплой одежды – завернули в платки и одеяла. Даже трёхлетние малыши понимали смертельную опасность – и молчали…
Я увидел большую группу партизан, которые после нашего прохода ставили мины и растяжки. Оказывается, они готовили немцам засаду, ведь рано или поздно фашисты обнаружат то, что мы пропали и бросятся в погоню... А в лесу нас ожидал санный поезд – несколько десятков подвод.
Операция по спасению детдомовцев, то есть нас, началась. Когда мы уже были в лесу, то раздался звук моторов множества самолётов. Это был отвлекающий маневр советских лётчиков, они кружили над Бельчицами, отвлекая от нашего побега внимание врагов. Фашисты объявили воздушную тревогу, заухали зенитки... Нас проинструктировали, что, если вдруг в небе появятся осветительные ракеты, надо немедленно садиться и не шевелиться.
В партизанском отряде нам всем было несказанно рады, угощали нас, чем могли.
Мне не забыть божественную сладость замороженной морковки! Это было что-то нереально невероятное... Помню её вкус до сих пор.
Теперь дело было за лётчиками. 105-й отдельный гвардейский авиаполк. Лётчики, доставляя партизанам боеприпасы, в обратную сторону начали вывозить детей и раненых. Было выделено два самолёта – когда–то мы их называли кукурузники. Под крыльями у них приделали специальные капсулы-люльки, куда могли поместиться дополнительно несколько человек, ну и лётчики вылетали без штурманов – это место переделали для маленьких пассажиров.
В ходе этой операции вывезли более пятисот человек. Вначале вывозили раненых и совсем маленьких детей. Я как один из самых взрослых остался на последний рейс. Я и ещё девять пацанов. С нами была девятнадцатилетняя мама Валя, и в последний момент привезли тяжело раненных партизан, которые защищали наш отход, устроив преследующим фашистам засаду. Уничтожили их гадов, почти всех.
Ночь с 10 на 11 апреля 1944 года я не забуду никогда. За штурвалом самолёта был гвардии лейтенант Александр Мамкин. Ему было 28 лет. Уроженец села Крестьянское Воронежской области, выпускник Орловского финансово–экономического техникума и Балашовской школы. Сейчас, просматривая архивные документы, я понимаю, что Мамкин был опытным лётчиком. За плечами – не менее семидесяти ночных вылетов в немецкий тыл и две государственные награды – Орден Красного Знамени и Орден Отечественной Войны 1 степени, Медаль «Партизану Отечественной войны» 1 степени. Тот полет был для него в этой операции, которая называлась «Звёздочка», не первым, а девятым. Вместо взлетно-посадочной полосы использовалось озеро Вечелье. Лед у него ещё был крепок, но сверху уже стояла по щиколотку растаявшая вода.
В самолёт Р-5, за штурвалом которого находился самый жизнерадостный лейтенант из всех, кого я встречал, уместили всех оставшихся мальчишек, нашу воспитательницу Валентину и тяжело раненных партизан. Взлетели быстро, наш лётчик запевал разные песни, подбадривая нас, мы ему подпевали. Дрожь самолёта, сначала вызывала у меня ответную нервную дрожь, а потом начала успокаивать. Я даже задремал. При подлёте к линии фронта наш самолёт попал в свет прожекторов, и я сначала слышал свист осколков, а потом только – разрывы зенитных снарядов.
Нас подбили. Начал разгораться пожар. Линия фронта осталась далеко позади, а наш самолёт горел… По инструкции лётчик должен был покинуть горящий самолёт и выпрыгнуть с парашютом. Если бы летел один. Но лейтенант Мамкин летел не один, и не собирался отдавать нас смерти. Он кричал нам, что все будет хорошо, чтобы мы сходили по-маленькому в свою одежду и накрыли ими свои лица, ведь дым уже давно не давал нам дышать, и мы уже ничего не видели.
Он кричал нам, что не отдаст в лапы смерти, тех, кто только начал жить, тех, кого спасли из лап фашистских докторов, тех, кто пешком ночью убежал от фашистов! Потому он довезет нас, обязательно довезет!
Лейтенант Мамкин пел свое любимое «Врагу не сдается наш гордый Варяг...» и вёл самолёт. Он маневрировал, пытаясь сбить пламя, и в эти моменты я видел, что огонь уже добрался до кабины пилота. От высокой температуры плавились лётные очки, прикипая к коже. Горела одежда, шлемофон. Как он вел свою машину в дыму и огне, я не понимаю до сих пор.
Как рассказывали те санитары в госпитале, у Мамкина от ног оставались только кости. Я помню запах жареного человечьего тела.
Этого мне не забыть. Мы тоже не хотели погибать и выполняли все, что приказывал нам лейтенант Мамкин. Закрывали лица мокрыми тряпками, которые моментально высыхали и пели, пели его любимую песню!
Как, каким образом, Александр Петрович Мамкин обнаружил площадку для посадки на берегу озера, неподалёку от воды для того, чтобы затушить горящий самолёт, и недалеко от советских частей, чтобы было кому оказать первую помощь, я не знаю. Горящий самолёт был виден издалека. На земле знали, что в нем летят из-за линии фронта дети и женщины, и со всех ног бежали на встречу.
Я помню, как обрушилась перегородка между нами и пилотом, у партизан начала тлеть одежда... Мы сели. Мягко и безопасно. Практически на самом краю озера. Все начали выпрыгивать в воду. Тут уже пришла помощь.
Бой со смертью Мамкин выиграл.
Я помню его последнюю фразу, которая была обращена к подбежавшим бойцам: «Дети живы?» После того, как он услышал ответ, что все живы, Мамкин потерял сознание и уронил голову на берег озера.
Врачи ни тогда, ни сейчас так и не смогли объяснить, как мог управлять машиной, да ещё и благополучно посадить её человек, в лицо которого вросли горящие очки, а от ног остались одни обугленные кости?
Как смог он преодолеть боль, шок, какими усилиями удержал сознание?
Мы похоронили лейтенанта Мамкина на следующий день. Был залп. Многократный залп. Оказывается, так отдают последнюю честь погибшим офицерам. Была речь, которую я уже не помню.
Мы все, все выжившие в той войне, все выжившие и спасенные военным лётчиком лейтенантом Мамкиным, каждый год приезжаем на воинское кладбище в деревню Маклок в Смоленской области просто помолчать.
Я окончил военное училище. Прошел Афганистан. Пережил девяностые. Я пока ещё жив. Я последний из тех, кому лейтенант Мамкин подарил свои очки и дал свое офицерское напутствие. У меня уже нет Родины. Её порвали на тряпки и бананы воры и капиталисты. Но у меня есть осколок Мамкиных очков, боевых очков советского офицера. И пока я жив, будет жить память об одном из Героев тех далеких лет, в которых не быть Героем было просто стыдно, в которых вся страна объединилась, выстояла, выжила и победила.
И я знаю, что мои внуки, которым по наследству достанется осколок того стекла, рано или поздно спасут свою Родину, и она снова станет свободной.
Скакалка
История о маленькой девочке из большого Сопротивления
...Я пишу тебе это письмо, но тебя уже нет, тебя нет уже год, и я знаю, что ты не прочитаешь его никогда, но его обязательно прочитают те, кто тебя любит, любил и будет любить. Когда–то ты мне рассказала свою историю. Но если я её не опишу, то о ней никто не узнает, а такого я допустить не могу...
Ты мне рассказывала, что ты была маленькой девочкой и жила в Европе, в Нидерландах. Вторая Мировая Война. Оккупация. До высадки союзных войск в Нормандии женщины и дети жили впроголодь, но жили. После высадки наступил настоящий голод. Голод. Холод. Многие мужчины, чтобы прокормить семьи, вступали в нацистскую армию.
Многие, но не все. Еще было Сопротивление. Девочка, несовершеннолетняя девочка, о которой я хочу рассказать в своем письме, начинала свой день, сварив и съев одну варёную картофелину. Но не всегда. Потом она шла в центр города, на центральную городскую площадь и до самого вечера прыгала со скакалкой.
Она была невероятно худенькая. Почти прозрачная. Но она считала себя балериной и потому приказывала себе не уставать. Девочка скакала и скакала. Иногда ей прохожие давали какую–то еду... но чаще всего никто ничего не давал. Да и не было у нее целью – разжалобить прохожих и выпросить у них еду. Она просто ненавидела тех, кто расстрелял её дядю и её двоюродного брата. Расстрелял, предварительно замучив их до неузнаваемости, в попытке склонить их к предательству. Они ничего не рассказали гестапо о своих товарищах в Сопротивлении и были расстреляны.
Но что могла сделать маленькая девочка со скакалкой в руках?
Когда любишь свою Родину, ты всегда найдешь способ бороться. Бороться до последнего вздоха. Бороться, и неважно, сколько тебе лет, и как ты выглядишь!
Наша девочка скакала на виду у всех. Она видела всех прохожих, и все, кто был в центре, тоже видели её. Фашистский штаб тоже размещался в центре. Иногда она останавливалась, и делая вид, что поправляет шнурки на стареньких, сношенных до дыр ботинках, передавала послания-записки, которые ей давал её родной брат. Они предназначались командирам Сопротивления. Также ей передавали и важные зашифрованные сообщения.
Бывали дни, в которых она просто прыгала и ничего никому не передавала. Это означало, что этих людей, кто не пришел – арестовали... Тогда вечером она сжигала эти записки, не читая. Брат её учил, что даже если гестапо будет тебя пытать, и ты в бессознательном состоянии будешь что-то говорить, то ты никого не выдашь, ведь ты никого не знаешь по имени, и не знаешь, что ты передаешь. Поэтому тебя просто расстреляют, а это не больно. Страшно, но не больно. Больно – это смотреть, как фашисты чувствуют себя в твоем городе, как у себя дома в Германии.
Прыгала она каждый день, и каждый день она запоминала, записывала и передавала в центр информацию о том, сколько генералов, солдат и офицеров поехало, и куда именно поехало... У нашей девочки ещё был уникальный дар – она читала по губам. Когда-то она очень долго ухаживала за своей бабушкой, которая пережила грипп-испанку, но оглохла и онемела, и она вместе с бабушкой освоила эту сложную науку.
И фашисты, которые проводили совещания за закрытыми окнами, но подходили обсуждать особо важные моменты к окну, даже не догадывались об этом. Могли лишь гадать, кто из них предатель. Ведь проваливались одна операция за другой. Похищались генералы, о приезде которых знали лишь в штабе, облавы и обыски были безрезультатны, важные грузы взрывались настолько в неожиданных местах, что было совершенно понятно – в штабе работает предатель! Его искали, обсуждая, как его обезвредить, глядя на маленькую несчастную девочку, которая уже который год скачет у них под окнами, но которой никто из них не вынес даже кусочка шоколада – а они предполагали, что прыгает она лишь с этой целью, и больше ни с какой! У этой маленькой балерины папа поддерживал нацизм, даже был членом их партии, а она — нет. Она любила свою Родину и делала все, что может, чтобы Европа стала свободной.
Несколько раз был близок провал, но её всегда спасало чудо, в которое она верила с детства. Мама ей говорила, что её ждет великое будущее, главное не сдаваться, и не боятся, а Бог обо всем позаботится. Верь и не бойся!
Как–то мама по секрету сообщила ей, что в далеком-далеком отсюда городе Сталинграде была проиграна фашистами битва, очень важная битва, и даже французский министр де Голль в своем выступлении по лондонскому радио в январе 1942 года говорил: «Французский народ восторженно приветствует успехи и рост сил русского народа. Ибо эти успехи приближают Францию к её желанной цели — к свободе и отмщению», а мама услышала и рассказала, и ещё сказала, что это значит, фашистов победят, рано или поздно. Победят русские, ну а мы поможем... Она не поменяла своего мнения даже после расстрела нацистами своего родного брата и его сына, своего любимого племянника, который пел, как ангел и умел говорить на семи языках...
Как-то раз наша девочка поехала на велосипеде, который ей подарили подпольщики из Сопротивления, передавать очередные важные сообщения. Была облава. Кто-то рассказал гестаповцам, как выглядит связной и на чем он должен приехать. Описали цвет велосипеда. Была погоня. В нее стреляли, но пули пролетели мимо, всего лишь повредив велосипед. Спрятавшись в подвале, она просидела в нем неделю. Пила воду, которая собиралась в лужи после дождя, и нашла в корзине гнилые яблоки. Они поддерживали в ней силы.
Не нашли её. Даже собаки не смогли унюхать её следы. Она не должна была умереть. Было еще рано. Родина пока оккупирована. Рано… Так говорила она себе, свернувшись калачиком в большой корзине с прошлогодними гнилыми яблоками, когда в подвал зашел фашист с овчаркой.
Не нашли.
Мама знала о работе своих детей в Сопротивлении. Не мешала. Просто молилась, плакала и верила. Она была английской аристократкой, и жила в Европе по измененному паспорту. Англичан немцы расстреливали и считали их всех шпионами.
В прошлой довоенной жизни наша балерина была очень пухлой девочкой, которая любила сладкие булочки. Но война изменила её жизнь. Голод и оккупация сделали из маленькой девочки человека с большой буквы.
Освобождение Родины она встретила уже с винтовкой в руках.
Война закончилась. Того предателя, который рассказал фашистам о связной на велосипеде зеленого цвета, выявили и расстреляли.
Наша девочка выросла, поступила в консерваторию, потом работала медсестрой в госпитале, вместе со своей мамой, потом Лондон, попытка стать балериной, но последствия жуткого голода внесли изменения в фигуру и ей посоветовали искать себя в другом виде искусства. Наша маленькая и худенькая девочка попробовала себя в кино и стала кинозвездой.
В 1954 году ей вручили Оскар. У её ног лежала не только Англия и Европа, а и весь мир. Но в этом мире она видела несправедливость и детей, которые умирали от голода и болезней, и это было для нее важнее, чем кино, важнее, чем слава, важнее, чем собственная жизнь! И она оставила кино. Она помнила и знала, что такое голод и смерть! Тысячи спасенных детей в Африке и в Азии до сих пор помнят и знают того, кто их спас. Она не боялась ни эпидемий, ни революций, в которых человеческая, а тем более жизнь ребенка, если он, к тому же ещё и черный, не стоила и капли воды...
И все они её любили, да и до сих пор любят свою Одри Хепбёрн.
Всегда и на веки твой, Грегори Пек.
P.S. После кончины Одри Хепбёрн в 1993 году, Грегори Пек вышел на камеру и со слезами в голосе прочитал её любимое стихотворение «Unending Love»:
Порой, мне кажется, тебя любил я раньше
Любил и тысячу, и триста лет назад
Любил всегда, любил душой, любил без фальши
И взявшись за руки, смотрели на закат
Мы… Пережили сотню воплощений, может больше
Но в каждом находили райский сад.
Рождался в каждой своей жизни я поэтом,
А музой ты рождалась, слушать песнь любви
Как бусинки, стихи мои, куплеты
Сложились в ожерелье, не порви…
В нем наша бесконечная любовь воспета
И память прошлых жизней есть в крови.
Я странник в тех мирах, и души распахнута дверца
Сплетая ожерелье из стихов, слова любви,
Словно бусы, ты носишь любовь в своем сердце
Где родишься, меня не забудь, позови,
Где родишься, в любом из миров воплощаясь
Что ни новая жизнь, что ни новое время
Бесконечно любовью моею рождаясь!
В каждом мире есть быль о любви, о печали
О разлуке, о встрече любимых, слагали сонет.
Но в том мире нас снова и снова венчали.
Облачённую в платье, – лучей звездный свет
Ты образ тот, что в памяти будет навечно
Зовется Любовью, и это будет длится бесконечно.
Rabindranath Tagore. Unending Love
I seem to have loved you in numberless forms, numberless times,
In life after life, in age after age forever.
My spell–bound heart has made and remade the necklace of songs
That you take as a gift, wear round your neck in your many forms
In life after life, in age after age forever.
Whenever I hear old chronicles of love, its age–old pain,
Its ancient tale of being apart or together,
As I stare on and on into the past, in the end you emerge
Clad in the light of a pole–star piercing the darkness of time:
You become an image of what is remembered forever.
You and I have floated here on the stream that brings from the fount
At the heart of time love of one for another.
We have played alongside millions of lovers, shared in the same
Shy sweetness of meeting, the same distressful tears of farewell –
Old love, but in shapes that renew and renew forever.
Today it is heaped at your feet, it has found its end in you,
Universal joy, universal sorrow, universal life,
The memories of all loves merging with this one love of ours –
And the songs of everypoet both past and forever.
Геннадий Анатольевич ВЕРЕТЕЛЬНИКОВ
Писатель, поэт. Живет в Ялте. Автор нескольких романов. Лауреат премии по литературе «На благо мира -2019».