Юлия РУБИНШТЕЙН. Джем
В городе царил лёгкий ажиотаж предвкушения.
Нет, всё работало. И филиал концерна «Оберег», где делали какие-то страшилища для оборонки, и объединение «Нашмаш», и мелочь. Трамваи погромыхивали по рельсам от вокзала до бывшего совхоза «Пятилетка» и от Соцгорода до пруда, отвозя смену. Автобусы развозили народ по окраинам, доставляли на садоогороды и обратно. Школы учили, магазины торговали – казалось бы, никакой паники, как говорилось в старом кино.
Но вместе с тем почти любой бомбила, принимая пассажира в нутро своей тачки, спрашивал:
– Билет достаём, а?
И ходили слухи, что они продают эти билеты за жуткие пятизначные цены. Или могут отвезти туда – знают куда, к какому-такому чёрному ходу! – где они за такие цены продаются.
Телефоны филармонии, отдела культуры горадминистрации, обоих дворцов культуры – нашмашевского и концерновского – были недоступны. Постоянно заняты или отсылали на голосовые ящики. Все телефоны, а не только фронтенд. По ночам полиция разгоняла молодёжь, дежурившую у касс, пытавшуюся разводить костры в скверах.
Уже и епископ Родий выступил в местном соборе, перестроенном из городского дома пионеров: гордыня, дескать, «Спасённые души» – недопустимое название для чего угодно светского, только церковь полномочна определять, чья душа спасённая, а чья погибшая.
Это был самый верный, самый надёжный запашок ажиотажа. После этого совершенно небогемные граждане знали, что такой концерт нельзя пропустить. «Спасённым душам» был обеспечен аншлаг. Как в незапамятные семидесятые – после погромной рецензии в центральной прессе.
Другим не менее красноречивым признаком были сплетни. Говорили, что у группы есть особый сплетенрайтер, режиссёр по распространению слухов. Якобы отставник-фсбэшник. В это не все верили. Так как цели своей работы он, если существовал, то достигал. Гостиничные дамы уверяли, что импресарио группы потребовал для каждого музыканта трёхкомнатный люкс с роялем. А таких нет – только двухкомнатные с пианино местной фабрики. Два трёхкомнатных есть, но без инструментов. Перетаскивать же их чревато ущербом для ковров, паркета и самих пианино. Болтали, что к позднему завтраку – что это такое, кстати? – ударнику на все три дня пребывания заказаны чай мате, кофе «хиджаз» и текила. Хиджаз, наверно, от слова «джаз», добавляли гостиничные экспертши. Чего только не придумают. Какой бы ни был ударник, хоть пятьсот процентов выработки – чай, не министр. Домкультуровские трепались, что их парковка будет закрыта всё время гастролей – иначе там не развернётся лимузин. Который – тут шёл в ход весь домкультуровский артистизм – отбодали у загса, брызгая слюной и топая ногами.
Само собой, обнаружились, по меньшей мере, четыре гражданских жены клавишника. Канючили по приёмным, добиваясь незнамо чего. Выявились очевидцы драк между звукачом «Спасённых» и штатными звукачами заведений от Владика до Питера. Драк, как повествовали сладострастно, до ножей и до стрельбы. Из аптек пропали лекарства – наркоконтроль перебдел. Предвкушение набирало обороты.
Приезд гастролёров ошеломил как раз обыденностью. Ждали трейлер с аппаратурой, дежурили на всех въездах. Фиг вам. «Спасённые души» спокойно сошли с фирменной «Рябинушки» на вокзале. Поклонники возникли как из-под земли, свист и визг вместе с охапками цветов взлетели под облака – но лишь коротким всплеском. Артисты во главе с импресарио, на ходу пожимая тянущиеся руки, раздавая хлопки по плечам и спинам, в трёх такси уехали в гостиницу, а оттуда – ещё один шок! – на окраину. Название которой издавна было мемом объявлений об обмене жилья «Зареку не предлагать». Эти два слова срослись сиамскими близнецами. А тут на тебе. Три одинаковых такси рассекали индустриальный пейзаж Зареки.
Целью их был бывший цех Опытно-механического. Ныне обитаемый студией звукозаписи с громким именем «Hard’n’Heaven». Хотя такая игра слов была не для заутюженного оборонпромом болотнинца. Зал, обитый папье-машовыми клетками от яиц, содержал всё, что душа музыканта пожелает, а каморка звукорежиссёра за толстым стеклом – и более того. Пульт Behringer с прорвой линеек, защита от искажений DigiSpot, микрофоны Stelberry.
Бывший Опытно-механический заполнялся поклонниками. Джинсы с дизайнерскими дырами, свитера с рукавами до колен, кандальный звон цепей и браслетов, дреды, тату, пирсинг в ноздрях. От компании к компании ходили бутылки и банки с чёрт те чем. Пытались заглянуть в двери студии, ловили долетающие обрывки композиций. Умасливали охрану:
– Ну ты глянь! Там же жарко… эти, юпитера. Они же работают! Только попить передать! Во, гля, закупорена, ни заразы, ни, это… стаффов. Ну пусти, службан, попить передам!
Охрана не кололась. Не велено – и всё. Во, смотри – газовый, во, смотри – травмат. Больно – будет. Катитесь. И поклонники откатывались, чтобы тут же начать новую атаку.
Назавтра была пятница, и наконец-то должны были состояться концерты. В обоих дворцах культуры и во дворце спорта. Со сдвигом всего на два часа – в шестнадцать, в восемнадцать, в двадцать! Головы у болотнинцев шурупили. Это сколько же на каждый, спрашивали они друг у друга. А выставлять аппарат? А перерывы хотя бы на чай? По часу? За такую цену? Атмосфера накалялась. Нашмашевский ДК в четыре часа дня был взят штурмом. Благо, что организаторы догадались отвинтить и вывезти ряды кресел – но даже без них зал был забит. Разве что на люстрах не висели. Гвалт, свист, топот. Наконец погас свет в зале, ударило со сцены кислотными лучами, и грянул знаменитый заглавный хит, давший группе название:
– Ой-е-е – все выключены краны,
Ой-е-е – все у телеэкрана – ий-я…
Дескать, потому, что все у телеэкранов, потому и спасение приходит кранам. И душам. Сантехнике. Смотреть на сцену было сверх сил человеческих. Так неистово лупило оттуда прожекторами. Кто-то дёргался в режущих лучах, как червяк в ножницах, как лягушка в журавлином клюве. Аккорды были узнаваемы – этого хватало. Публика с азартом подхватывала «ой-ёй», «ай-яй» и прочее. Потом засветился задник, смотреть туда стало ещё невыносимее. Фигуры музыкантов словно раздвоились: на сцене и на заднике. Потом на сцене осталась одна фигура, но большинству зрителей было уже бара-бир. Прыгали, плясали, верещали, пили.
То же самое повторилось в шесть вечера в концерновском ДК. Большой зал его был в полтора раза вместительней. Но и он к урочному времени был битком. Создать там оглушающее, выбивающее релюхи в мозгу давление звука и света, соответственно, было труднее в два с четвертью раза, полтора в квадрате. Но акустические системы PeaVey и прожектора GalaSound справлялись. На заднике кто-то дёргался, из динамиков извергалось знакомое, народ прыгал.
К восьми вечера у дворца спорта сосредоточилась почти вся скорая медицинская мощь города. И не зря. Помятые рёбра, оттоптанные ноги, рваные раны от каблучков-шпилек – были. Зрителей сосредоточили на ледовой арене, не залитой по случаю концерта. Доступ в секторы с сидячими местами перекрыла полиция. Безбилетные поклонники ломанулись на штурм. Заработали дубинки, упали избитые. Штурмующие продолжали напирать, топча собратьев. «Ой-е-е – все выключены краны» и прочее оказалось лишь фоном для всеобщей свалки. Кто на сцене, есть ли там кто вообще – было уже не до того. Ходили столбы света, сверкающих искр, вроде бы имевшие форму человеческих тел, поднимался дым, неистовствовала акустика. Концерт окончился въездом пожарной машины вместо заливочной и залпом водомёта. Всё электронное тут же захлебнулось, публика мызнула вон.
В субботу выходили все местные газеты. Такое громкое культурное событие ни одна из них не оставила без внимания. После общих слов восторга по поводу суперхитов, истинно столичного стиля и праздничного настроения следовали замечания.
«Местная правда» обрушилась на «плохую разборчивость» слов композиций на концерте во дворце спорта. Причиной этого культобозреватель счёл применение нонэйм-кабеля для соединения пульта звукорежиссёра и акустических систем. Типа, его цена всего пятнадцать рублей метр, а вот если бы музыканты проявили ответственность, ознакомились с оценками экспертов Audiomania и приобрели комплект кабелей AlphardAudio за десять тысяч долларов, то было бы другое дело. И микшерный пульт не Harman, отстой.
«Кукурьеру» не понравился свет в ДК «Нашмаша». На лихом сленге он честил операторов чуть ли не дальтониками, не въезжающими в разницу между отечественной плюгавкой – лазерами ГОИ – и крутым ихним LASERBEAM’ом. Который в наибольшем фаворе у японских асов звуко- и светорежиссуры, что подтверждает местный миллиардер в иенах Чирков.
«Наши аргументы» напали на акустические системы ДК концерна «Оберег». Дескать, неправильно установлены, уже потому, что при СССР. С тех пор-де дворец не ремонтировался, а системы вообще склеены пещерным советским клеем из костей живых животных, какое варварство, какое глумление над самой идеей искусства. Оно должно быть как можно дальше от животного и как можно ближе к разуму, то есть к американской технике.
А «Заводские известия» патетически спрашивали: как можно слушать музыку, если постоянно отвлекает дёрганье исполнителей? Да ещё в двойном комплекте. На сцене и на заднике. Следует сделать качественную запись, выставить стоп-кадр, музыканты будут присутствовать в облагороженном виде, а зритель сможет без помех, как у себя на диване, воспринимать чистую цифровую музыку, синтезированную и исполненную секвенсором, неспособным ошибаться…
Кроме непререкаемых приговоров местных столпов культуры, в газетах были напечатаны подборки писем поклонников. Точнее, отрывков из них. Надёрганных по принципу – понаивнее. «Я ужасно люблю всех артистов, но вас я люблю ужаснее всего», – признавалась семиклассница. «Плохо слышу, потому что я кузнец, но у вас классная, громкая музыка», – сообщал заводской бедолага. И так далее.
За поздним завтраком – около полудня – «Спасённые души» знакомились с этой информацией. Прикидывали кассу. Планировали последний день гастролей. Было решено оставить в Болотнинске только администратора – ведь аппаратура уже выставлена, настроена, он проедет по всем сценам… ах да, дворец спорта долой, там что-то, кажется, залили. Тем проще. И включит что надо во сколько надо. А группа поедет на дачу директора «Нашнефтебанка». На живой концерт для узкого круга и угощение. Оттуда и на поезд отвезут. К полуночи.
Аккордеонист Мехоношин слушал вполуха. Он проснулся рано, часов в девять. Гостиница жила уже дневной жизнью, которую он успел забыть – его жизнь была вечерняя и ночная. Вышел в коридор. Солнце искоса светило в окна. Догадался, что это – с юго-востока. Под окном лежало ущелье улицы, круто спускающейся под гору. Он услышал:
– Доброе утро, молодой человек!
Наверное, со школы… нет, с училища… но очень уже давно не слыхал он таких слов.
– Доброе утро.
– Какой приятный молодой человек. Наверно, имеете отношение к искусству.
Дама в униформе – то есть работает в гостинице.
– Угадали. Я из «Си-Ди».
– Весёлые люди музыканты! Это «Спасённые души» сокращённо?
– Если вы хотели узнать, можно ли уже… – он не договорил «убирать» или что-то такое, она перебила:
– Хотела узнать, можете ли передать письмишко… вот, А. Мехоношину, дальше неприличное иностранное, хербо-что-то, языков-то не знаю.
– Могу и передать, – улыбнулся, решив не вдаваться в подробности. Взял записку и закрыл за собой дверь двухместного номера, в котором жил с басистом, благословляя судьбу, что тот не храпит. Басист ещё дрых богатырски. Мехоношин развернул половинку листка в клетку.
«Дорогой А.Мехоношин – Cherbour! (Извините, так написано на афише)
Моя подруга Оля Иванькова очень хотела увидеть и услышать лично Вас. Она очень любит аккордеон, сама училась на нём играть, но теперь не учится, потому что у неё рак. Я помогла ей выбраться из больницы и попасть на концерт, но она не дождалась, когда Вы выйдете на сцену. Ей стало плохо, и пришлось уйти. Она сказала, что этот случай увидеть и услышать Вас был для неё последний. Можно ли достать такую запись, где Вы играете на аккордеоне? Оля говорила, что звукооператоры записывают каждого музыканта отдельно. Если можно, мы, я и Оля, будем Вам очень благодарны» – и накорябана электронная почта.
Неизвестно, сколько просидел на кровати без движения. Очнулся, услышав басиста:
– С утрецом, Шерри! Завтрак я не продрых ещё?
И вот теперь завтрак не лез в горло. Потому что там теснились вопросы.
Можно ли достать запись, как раз не вопрос. Аблямов, звукач из «Hard’n’Heaven», милейший Блямс, спишет отдельно номера с аккордеоном. В почту – фьють, и всё. Но обгыгыканная шефом газетная болтовня в сочетании с этим письмом вдруг резанула. Марки лазеров и кабелей, мониторы и клей, доллары и стоп-кадры – а другого-то ничего! Ни похвалы, ни брани – текстам песен, костюмам, слайд-шоу, а главное – музыке. Ни слова – о вокале, о полифонии, о тональностях, о гармонии или диссонансе акустики и электроники… Ой, где оно, акустическое! Сам-то до сцены так и не добрался. Ни на одном из трёх концертов. И кларнетист тоже.
А тут – услышать аккордеон, увидеть на сцене, последний случай.
Последний. Потому что рак.
Заглотил ли что – Мехоношин так и не понял. Погрузились с инструментами в подогнанный автобус. С дверками сзади. Снова полоснуло: как гроб внесли. В последний путь.
Автобус скатился с крутой горки, свернул направо, обгоняя трамваи, мелькнула широкая гладь воды, крутой подъём, заводские корпуса с памятником – какой-то боевой машиной, потом налево, буквы «СЛАВА НАУКЕ» ещё на одном здании – и всё, лес. Узкая дорога, редкие машины, редкие маленькие автобусы. Хотя и в маленькие народу влезает – однако. Вот вытряхивается толпа из такого. Ещё и рюкзак у каждого. А у некоторых гитары.
Мехоношин не знал, как сочиняется музыка. Надо сыграть вариации на какую-нибудь старинную мелодию – в голове словно само всплывает, пальцы знают. С современными – сочинять вообще нечего, только комбинировать. Тут доминанта, тут субдоминанта, тут группетто, тут форшлаг. Примерно так – он знал – работает и компьютер. Вот и сейчас – не думал, в голове словно само что-то думало. И придумало уже.
Отворот, шлагбаум, будка служивого. Въезд. Особняк. Набежала прислуга, начали таскать инструменты и аппарат. Ага, какая-то машинёшка выезжает. Аккордеон на плечо – и:
– Шеф, подвезёшь?
За спиной недоумение, выкрики, но дверь уже захлопнулась, уже снова дорога.
– Ты на этот, фестиваль «Тысяча кочек»?
Весёлые люди, сказала та, в гостинице. С рюкзаками? А что, годится. С них и начнём.
Рассчитал правильно. Сразу попал в обхлопывания и обтискивания.
– О, ребята, среди нас Шербур! Шербур! «Спасённые души»!
Толпа росла, его влекли на поляну, где возвышался шатёр, а под сводом шатра стояли микрофоны и колонки. Даже кто-то за маленьким пультом, впору помещаться на коленях. И двое на гитарах «типа дребездератор» – что-то про «двадцать лет прошло». Точно. Их ещё бардами называют. Хорошая музыка у них есть. Окуджава, Мищук, Берковский. Гитаристов оттеснили, и он очутился у микрофона. Порывался спросить про Олю, но из толпы крикнули:
– Ежели Шербур, так давай погоду! По-го-ду!
– «Манчестер и Ливерпуль»! – поддержали в десяток голосов.
Будь по-вашему, подумал Мехоношин. Зачем вообще сюда ехал? Играть. Пальцы привычно находили клавиши. Потом что-то из Пьяццолы, потом разошёлся, сыграл и спел Петрова, из «Жестокого романса». Отбивали ладоши, кричали «браво», но не свистели – видно, не принято. Поднял руку и спросил, перекрывая очередные крики-просьбы:
– Друзья, а кто знает Олю Иванькову?
Хлопки и голоса притихли. Он достал из кармана письмо и прочёл. Молчание. Тяжкое, как memento mori, как надгробье, как монумент. И один девичий голос:
– А её саму как зовут? Которая записку?
– Не подписана, – ответил Мехоношин. К нему уже бежали, кричали. А кто передал, а где, а куда они с Олей ушли. Его обступили, и ничего уже было не разобрать. Наконец выломился из толпы приземистый, седой, обветренное лицо и нашивка «Мингео» на рукаве хаки:
– Если поедешь к ней в больницу – я на машине, могу подвезти.
Предложение прозвучало как требование: делай же что-нибудь. Опять загомонили, побежали. И вот уже старенький «Иж» седого вырулил на узкую шоссейку в лесу, а за ним ещё чьё-то «Рено» – и помчались, ныряя и взмывая, с пригорка – в овраг. Седой то звонил, то отвечал на звонки. Последний овраг просвистели уже в городе – вековые ели скрывались в нём с макушками. И затормозили перед зданием, которое могло бы быть больницей.
– Подожди, – сказал седой и придержал Мехоношина за локоть.
– На той стороне, – сказали снаружи. Седой толкнул Мехоношина в бок и полез из машины сам. Впереди шли ещё люди. Два гитариста, девушка со скрипкой и девушка с флейтой. Обогнули забор из рабицы, пролезли в дыру. Почти все окна выше второго этажа были открыты, мелькали головы, халаты и пижамы. Смычок девушки показал на окно второго этажа:
– Вон там.
– Знаешь «В лесу прифронтовом»? – повелительно спросил седой.
Озвучивать ветеранские мероприятия – было не раз и не два, так что знал. Встал напротив нужного окна и сыграл вступление. Густой, настоенный звук старого, середины прошлого века «Вельтмайстера» разнёсся среди тополей и молодых яблонь – и не угас в не забранном стенами пространстве. Седой запел, Мехоношин слышал его голос рядом – и отдающимся от здания. Оба парня и девушка со скрипкой подхватили. Только голосами. Нестройно. Слышно было, что они не репетировали. Но это слово как-то само собой исчезло из головы. Осталось лишь «настал черёд, пришла пора». Он работал мехами во весь их размах. И всё прибывало сил. Там, внутри, рождалось, прозрачным каскадом вылетало в простор, расходилось многоцветным потоком, словно радугой, кровом доброй вести вставало над ним, над поющими, над зданием больницы – что? Названия он не знал. Только очень хотелось, чтобы весть оказалась доброй. За то, чем жили мы вчера, за то, что завтра ждём. Завтра.
Здесь следовал отрывок из джойсовского «Осеннего сна». Голоса смолкли, и осталась только музыка. Давно, с училища, Мехоношин не слышал себя без шеренги мониторов. И вот… Он был наедине с нею, «Вельтмайстер» – это тоже был он, мехи были грудью, клавиши продолжали пальцы. Пелось без слов. Зачем они, когда знает сердце, придёт весна. Тема закончилась, но он коротко зыркнул на седого, дёрнул головой, тот понял – и Мехоношин ушёл в повтор, в вариации, осенний сон был теперь ало-золотой грёзой, расцвеченной всеми мыслимыми мелизмами – и резкий обрыв, одноголосный последний куплет. Нет. Не одноголосный. Кроме баритона седого, пела флейта. Октавой выше, будто голос с небес. Небес, а не туч.
– А её нету, – тонкие брови скрипачки напряжённо сошлись вместе.
– Ща, – сказал Мехоношину парень повыше, – ты отдохни.
И вдвоём, аккомпанируя себе на гитарах, запели – начиналось со слов «не спеши трубить отбой». Вот тут была сыгранность. И флейта поддерживала, что называется, в тему. Придавая духу. Одиночной решимости человека перед горным перевалом. В окне, на которое указывала скрипачка, появилось бледное девчоночье личико. Чуть не насквозь просвечивающее.
– Вот она, – толкнула скрипачка под локоть. И помахала той приветственно. Двое допели. Седой повернулся к Мехоношину всей квадратной фигурой:
– Давай! Такое, чтоб… летелось.
Мехоношин не знал, как сочиняется музыка. И как выбирается, не знал. Само выбралось. Вальс Свиридова, вальс чуда, вальс вихря, уносящего в небо – не пальцы выводили, не мехи исторгали, нет, налетело, взмахнуло, вскинуло его вровень – с чем и кем? С девичьим полупрозрачным личиком в окне? С крышами шестнадцатиэтажек? Со спутником на орбите? Казалось, музыка несёт его на гребне вала, синего, украшенного белопенным кружевом. И нет меры глубине синевы. Лишь взмётывается ритмично синяя спина океана звуков – раз-два-три, раз-два-три – повыше на «раз», и можно видеть, нет, всеми рёбрами, горлом, дыхом воспринимать, куда несёшься. Не сбиваться с пути. По кругу, по исполинской воронке, шире, выше. Туда, где глаза этой девочки. Тёмные, бедственные. Другой полюс мира. Он сам и его аккордеон – полюс полноты, такой, что разорвутся с отчаянья и мехи, и грудь, если не делиться ею, не изливать, не бросать залпы музыки в белый свет, ударами сердца, как цветы, расцветающие в нём, распирающие его, словно оболочку бутона. А эти глаза – полюс пустоты, ушло всё, и прощание с жизнью произнесено. Полюс цели. Туда, туда несётся вихреворот звуков, искр, бальных кружев, восторга до страдания, когда некому его отдать. Да как это некому? Ей!
Вальс окончился кратким, чётким и мощным аккордом. Мехи медленно выдохнули. Уже не музыку. Он тоже. Был ещё в тех глазах. Только краем зрения увидел: скрипачка опустила скрипку, флейтистка отняла от губ флейту, парень с гитарой положил руки на обечайку. Глаз в окне уже не было – белый потолок, плафон, и всё. В других окнах были другие глаза и лица.
От угла здания вразвалку шёл охранник.
– Не положено, не положено!
Седой заступил дорогу:
– Она хотела последний раз в жизни услышать – вот, его. И мы же только классику.
Парень-гитарист тыкал пальцем в телефон, который достал из кофра от скрипки:
– Ща сказали, унесли её. Мы ща, всё…
Уже за оградой седой сказал:
– Вот это был джем. Ну, ты сила.
Мехоношин посмотрел вопросительно.
– Старые джазмены так говорили. Джем-сейшн. Без репетиции, просто играли вместе. Слуш, чувак, если я что понимаю в колбасных обрезках, она будет жить!
Хотелось спросить многое – и при чём тут колбасные обрезки, и что такое «мингео», и «тысяча кочек», и, и, и. Но в глазах седого прочёл главное. Больше не будет «Спасённых душей». Душа, его душа – против.
Поэтому визг шефа на вокзале:
– Порвал бы твой билет, сиди в этой дыре до хр-реновых колен, если здешнюю помойку так покатило нюхать! Жаль, он электронный, – Мехоношин выслушал молча. Без оплаты? Не первый он, шеф-то, не последний.
Хотя поднапрячься пришлось. Корпоративы, юбилеи, поиск следующего шефа для очередного чёса. Будни мелькали серой искрой, как спорый дождик. И неожиданно ляпнулось, возмутило их однообразие, как поверхность лужи:
– Тебе, не? – окликом охранника в «Центре Развлечений», тоже бывшем ДК, где базировались очередные «Золотые Тарелки», в которые удалось встроиться. Охранник махал чем-то бумажным.
Оказался конверт. Адрес Центра Развлечений, индекс, всё такое. А.Мехоношину. Ему. Рукописным почерком! И обратный адрес. Не налоговая, не Пенсионный фонд. Болотнинск, улица, всё такое, Иваньковой О.
«Здравствуйте, бесценный А.Мехоношин Cherbour, извините, так было на афише, вы тот, кто меня спас! Меня выписали, я сама хожу, пишу, шью, могу нюхать и есть яблоки…»
Дальше читать не моглось.
В ушах вновь звучал вальс Свиридова, поднималось могучее крещендо, синим и искристым вихрем дыбило волосы, взмётывало его над просторами страны. Где меж холмами долы, по макушку скрывающие вековой лес. Где яблоки. Где Оля, которую он так и не узнал. Ну и что. Не зря. Всё – не зря!
Май 2021
Юлия Григорьевна РУБИНШТЕЙН
Родилась в 1965 году в Ижевске УАССР (ныне – Удмуртская Республика), живет в г.Сосновый Бор Ленинградской области. «Стихи и песни под гитару стали у меня получаться с 1985-го. Участвовала в ряде фестивалей авторской песни от Свердловска (Екатеринбург) до С.-Петербурга, лауреат «Топоса» (СПб) и «Костров» (организовывавшихся В.И.Ланцбергом в разных городах СССР – России). В 1999-2001 – внештатник городской газеты г. Сосновый Бор, где осела к тому времени. Награждалась призами мэрии за лучшие публикации. Кое-что из стихов и рассказов было напечатано там и в московском полусамиздате 90-х, в альманахах. Рассказы стали получаться с 2000-го примерно. Опубликованы повесть «128-й пикет» и роман «Искривитель», издательство «Перископ-Волга», Волгоград. Работаю инженером в НИИ».