Анна ГАЙКАЛОВА. Этель. Эпоха на ладони

В основу книги легли воспоминания Этель Исааковны Нейфельд (Хотинской), 1894(95)–1985, обнаруженные в семейном архиве 36 лет спустя после ее смерти. Записи имеют личный характер, но при этом представляют несомненный исторический интерес, поскольку жизнь героини непосредственно и неразрывно связана со значимыми событиями и масштабными личностями того времени.

 

Эпоха на ладони

Почему, почему большинство из нас в молодости настолько равнодушны к прошлому? Почему, пока мы растем, взрослеем, «ищем себя», мы не задаемся вопросом о том, как жили наши матери, отцы, бабушки и деды, и если никто не рассказывает, не привлекает внимания, так и остаемся в неведении до потрясения. И это хорошо, если, встрепенувшись, мы находим, к кому обратиться, кому задать возникшие и растущие вопросы, потому что часто потом оказывается поздно. И поезда уходят, и вместо платформ громоздят свои круги торговые центры. Нет никого, к кому можно было бы припасть, кому можно было бы поклониться за мужество, с кем можно было бы помолчать перед лицом непостижимого.

Так познаешь необратимость.

Я отпускаю себя в поток чтения и чувствования. Я не буду думать о цензуре, о том, что мне «к лицу» или нет, не буду прогнозировать ожидаемое. Сейчас я как будто стою на краю обрыва, а вокруг фрагменты расколотого пространства, и я ощущаю эти осколки внутри себя.

Вопрос, который рано или поздно задает каждый: «Где вы?» Где вы, жившие раньше – недавно, буквально вчера и столетия назад? Что это за немыслимая вереница человеческих проявлений, которая опровергает закон сохранения вещества? Или все же нет? Или все же наоборот, его живущими подтверждает?

Я случайно нашла эту маленькую тетрадь. Мой отец запрятал ее в папку со старыми семейными фотографиями. Когда-то мы разбирали эту папку с ним вместе. Он держал ее на коленях, доставал оттуда фотографии одну за другой, передавал мне, что-то говорил, я просмотренное возвращала, он их снова убирал. Я была уверена, что видела их все, некоторые перепечатанные хранились у меня. Именно поэтому я и не открывала эту папку потом, когда отца не стало, не заглядывала в нее после его смерти. Как многие, кто еще не помыслил, я считала, что мне все в ней известно.

Прошло два года. Два с хвостиком года после ухода отца в его глубокой старости — в начале сотого года жизни. И тридцать шесть лет со дня смерти его матери, моей бабушки, носившей такое прекрасное имя Этель. Что-то я искала, какое-то фото. И развязала пожелтевшие веревочки старой коричневой папки, на которой было написано папиной рукой: «Родители, родные, детство».

Маленькая желтая тетрадка и старая протертая на сгибах газета с подчеркнутым текстом в пачке фотографий были почти незаметны. Увидев тетрадь, я подумала, что это какая-нибудь очередная перепись (отец любил упорядочивать свои бумаги, вести учет), и с любопытством открыла обложку. Первая страничка была исписана мелким неразборчивым почерком. Я всмотрелась и… до глубокой ночи не смогла оторваться.

 Попытка автобиографии, памятных записей для потомков. Что-то ошеломляло, а что-то проскакивало мимо — я поняла это, когда читала текст второй раз. Самое начало — «чтобы знали дети и внуки» — пробило, и я вздрогнула, как от удара.

Как же так? Почему эти записи лежали в безвестности? Бабушка, прожившая со мной последние два года своей жизни, — почему она, фактически посвятившая эти строки мне (ведь других внуков у нее не было) не сказала мне об этом ни слова? Забыла? Но она сохраняла ясный ум до своих девяноста лет! Никакого объяснения тому, что отец молчал об этой тетради, в первые минуты у меня не нашлось.

Позже я подумала, что, возможно, отец просто упустил эту тетрадь из виду. Всю жизнь у него было огромное чувство вины перед его отцом, который навсегда ушел под конвоем в 37-м. Девятнадцатилетний мой папа тогда даже представить себе не мог, что видит своего отца в последний раз в жизни, и на все горестные реплики своей матери отвечал, что это ерунда, что «там обязательно разберутся и всё — вот увидишь! — обязательно будет хорошо». Он не чувствовал ни утраты, ни тревоги, ни драмы, всё это настигло его потом. И всю свою долгую жизнь собственной тогдашней беспечности он себе ни отпустить, ни простить не мог. Чем старше он становился, тем сильнее болела его рана, тем чаще он оплакивал тот день, когда его отца увели. А мама долго была с ним рядом, как умел, он заботился о ней, звонил каждый день и считал себя полностью выполнившим свой сыновний долг по отношению к ней, да и годы тем временем брали свое. Он занимался вопросами реабилитации родителей, долго и скрупулезно трудился, узнавая об участи отца, собирал документы, разыскивал родственников, строил генеалогическое древо отцовской стороны… А историей рода мамы своей не занимался. Может быть, этого не хотела она. Я могу это допустить.

Я сталкивалась с проявлением этого страха. Когда-то пережитый смертельный ужас оставлял в душах людей такие шрамы, которые до неузнаваемости изменяли природные черты. Однажды пережившие этот страх люди навсегда умолкали, если речь заходила вдруг о временах потрясений, не поддерживали этих бесед и никогда не инициировали их сами.

На эти темы чаще говорили родные причастных. Те, кого страшное прошлое коснулось лишь тенью. Памяти нужно было что-то сделать с воспоминаниями, мешающими дышать. Возможно, Этель переместила то, о чем писала в этой тетрадке, куда-то в дальние памятные склады. Чтобы хватило сил жить.

Но мог ли забыть об этой тетрадке мой скрупулезный отец? Думаю, и тут ответом — да: возраст творит недобрые шутки с детьми земли. Так или иначе, сейчас вокруг не осталось никого, кто мог бы на этот вопрос ответить. И теперь у меня есть только вошедшие в мою книгу папины рассказы, которые я, к счастью, записать успела, да эта маленькая тетрадка, текст в которой прерывается и кое-где отсутствуют листки. И все же картина представляется, образ рисуется, и разворачивается судьба девочки-киевлянки, удивительной девочки из многодетной еврейской семьи, прожившей трудную, горькую и прекрасную жизнь, сумевшей песней своей спасти от отчаяния многих. Она не утратила веру в справедливость до конца своих дней и петь не перестала. Она не перестала вселять в каждого, с кем рядом оказывалась, веру в торжество справедливости.

В рукопись своей бабушки я позволю себе добавить некоторые технические пояснения, фотографии и несколько известных мне фактов, которые представляются уместными. В авторский текст в нескольких местах вставлю пропущенные местоимения, в остальном все сохраняется без изменений. Пережитое без подробностей — и представить немыслимо, как возможно сохранить песню в груди и в горле, пройдя этот путь.

Анна ГАЙКАЛОВА

 

ЭТЕЛЬ

Краткое детство

Родилась в 1895 или 1894, не знаю. Отец портной, мать домохозяйка.

1900 г. Мне 5 лет. В декабре переехали с Соломонки на Степанова ул., д.12, кв.3 — большая комната, 7 окон — балкон. Нас 7 человек. Папа, мама, Лиза, Яша, Я, Володя, Шлема. (Вставка из второй попытки рассказать о своем детстве. Некоторые данные будут повторяться).

Брат, Яков Исакович Хотинский, член КПСС с 1909 г., был арестован царским правительством и сослан в 1912 г., а в 1917 вернулся, болел туберкулёзом, умер в Ялте в санатории ЦК.

Брат Соломон Исакович был в Красной армии — погиб при Деникине в 1920 г.

Брат Арон Исакович, комсомолец. Спасал детей в Анапе, не умея плавать — одну девочку спас, а с другой утонул. 1921 г.

Жили бедно. Один отец работал. А мама любила цветы-занавеси и тратила больше на уют, чем на питание.

На нашей улице Южнорусской заводи лавка продовольственная. Хозяин Ванька — отчаянный пьяница, хулиган, погромщик, но нашу семью любил, моего отца называл «мой жидок Ицка», давал нам в долг продукты. Я и Яша (брат) вставали в 4-5 утра, уходили на склад Эльяша (дровяной), приносили воду: одно ведро на кочерге. Ссоримся, кому грязная сторона: один день ему — другой мне.

Папа порет и чистит старые вещи — лицует. Пыль, грязь, мы спим на полу — все (1 – примечания в конце повести) на одной перине, укрываемся кой-как. Простынь нет — старые пальто. И счастливы, когда кто-нибудь принесет шубу на починку: тепло ею укрыться.

Мы не унываем. Яша играет на скрипке, я пою. О завтраке мечтаем. Мама спит. Папа готовит дрова для печки. Потом идем на улицу. Садимся на столбики и предлагаем женщинам, идущим с базара, поднести тяжелую корзину. Они дадут яблоко, еще кой-что — вот и есть завтрак.

Мама встает, посылает к Ваньке в магазин в долг взять хлеб, сахар, селедку. Иду. Ванька хочет, чтобы я попробовала колбасу, сало. А ведь по еврейским законам запрещено, Бог накажет. Я сопротивляюсь…

 

Дальше текст начинается «заново».

 

Я родилась в Киеве в 1894 или 95, не знаю.

Начинала свои воспоминания много раз, бросала, все потом, потом. А годы летят, «наши годы как птицы летят, и некогда нам оглянуться назад». А ведь прошла большая жизнь. Хотелось бы, чтобы дети-внуки прочитали написанное и поняли бы, как страшно мы жили, по сравнению с настоящей жизнью.

 

Вот здесь я и приложила руку ко рту, вот здесь у меня и перехватило дыхание. Подумала о том, что я-то, я-то еще жива и написала немало, а сколько нерассказанного еще хранит память. И как сильно это внутреннее желание — увидеть интерес в глазах детей, почувствовать их потребность в тебе самом. Не в помощи и не в совете даже, не в материальном или физическом плане, а в интересе к твоему прожитому, к твоему сокровенному. К тому, что можно медленно разматывать, как старый ветхий клубок ниток, что почти склеился паутиной времени и едва ли переживет еще один роспуск… Минуты, когда отдал бы многое, чтобы ощутить живое тепло дорогого человека…

 

1897 г. Мне 2 года. Я помню, как мы переехали с Соломонки на Степановскую ул., д. 12, кв. 3 — большая комната, 7 окон, балкон. Я залезла в маленький стеклянный шкафчик, дед (отец мамы) с трудом вытащил меня оттуда. Дал монету, не знала, какую. Мы, дети, очень боялись мамы и папы. Нас лупили, а главное пугали Боженькой, который наказывал железными прутьями горячими, совал их в нос, уши-глаза-тело. Мы страшно боялись этих наказаний.

1897 г. Родился Володя. Нас пятеро + папа, мама = 7 человек. Лиза старшая родилась в 1888 г. Яша в 1892. Я в 1895 или 94. Володя в 1897. В 1902 Шлема.

Этот год особенно помню. Я любила театр, танцы, музыку. Участвовала в самодеятельных театральных детских постановках. Помню театр «Соловцова» (2), я там была цветочком «Фиалкой» — а вот в каком спектакле, не помню. И Женя Радважевская была там, и другие дети. Но скоро ушла оттуда: боялась наказания Бога за то, что смотрела на неприличное поведение артиста Светловидова (3).

Я решила сама организовать спектакль «Красная Шапочка». Конечно, в главной роли Я. «Волк» — Бас (мальчик), других не помню. Папа портной, живем на втором этаже, комната 30-40 метров, большая — удобно для спектакля. Папа строит сцену. Занавес из одеяла. Я нарисовала большое дерево — моего роста, приспособила к спине и хожу по улице. Это реклама: «Красная Шапочка», 5 коп. за вход, в квартире портного Хотинского.

 

Вот моя глупость, присущая, думаю, миллионам: я была уверена, что всякие ходячие гамбургеры и чебуреки придумали в нашем веке или максимум в конце прошлого. Ан нет. «Ничто не ново под луною», — говорил Экклезиаст. Но может быть, Этель была в чем-то первой.

 

Мне уже почти 8 лет. Спектакль прошел неплохо, но я испугалась волка и расплакалась.

Помню незабываемый период моей жизни, и это было мое будущее в учебе. Мама сидит на улице, и еще соседи. Мама клеит мне из красной бумаги костюм для сцены. Во двор вошел студент, спрашивает, где портной живет. Я приглашаю к нам. На первом этаже жили Лабковские — у них лавка, и отец тоже портной, 11 человек детей. Они зовут к себе. Я понравилась студенту, он идет к нам на 2-й этаж.

Папа грозно приказывает мне зажечь лампу. Я вытираю низ стекла в маленькой лампе, зажигаю. Студент смотрит, как я все делаю, гладит по головке. Спрашивает имя. Я отвечаю: «Этля». Он говорит: «Нет, лучше Эля. Пойдём во двор, я покажу тебе, как мыть стекло». Иду. Он берет кружку большую воды, насыпает в стекло песок и долго моет стекло до блеска. Возвращаемся к папе. Студент дает папе в починку брюки и говорит свое имя: Иосиф Моисеевич Рувинский. Видно, богатый, хорошо одет. Родители в Ростове-на-Дону — владельцы мельницы.

Иосиф М. говорит папе: «Девочку надо учить». Папа отвечает: «Нет, не надо. Придет казак, возьме так!» Иосиф Моисеевич обращается ко мне: хочу ли я учиться. Я, конечно, соглашаюсь. Жизнь моя меняется. А до этого я знала лишь 5 букв: А, Б, В, Г, Д.

Иосиф Моисеевич дал мне задание выучить азбуку и склады. И вот готовимся отнести брюки И. М., и папа берет меня с собой. Меня искупали, надели штанишки, купили на толкучке ботиночки старенькие, но починенные: так делали к праздникам, потом опять относили на толкучку. Иду с папой. Вошли в большой дом, где жил Иосиф Моисеевич — он снимал комнату, и моим глазам не поверилось: фрукты, конфеты. Усадил меня на колени и спрашивает азбуку. Я бегло отвечаю и сама произношу: бра-, вра-, гра-, дра- и т. д. Он меня хвалит, а я от счастья продолжаю склады, пока папа, который стоял в передней и крутил шляпу свою, не подошел ко мне. Он строго обозвал меня «мешугене» (сумасшедшей) и заставил замолчать. А Иосиф Моисеевич выразил восторг моими успехами, сказал отцу, что все хлопоты о моей учебе берет на себя.

Степановская улица долго обсуждала, какая счастливая девочка у портного Хотинского: т.к. не все учились, только богатые. А до этого я была замухрышкой — всегда в играх была прислугой. Играли на чердаках в папу и маму и в богатых. Девочка Слосман — мама, а папа — Бас, тоже богатый — приносили варенье из дому. А я… Бедная прислуга не смела даже попробовать варенье — не давали. Я очень огорчалась, но что делать. И мама моя тоже убеждала нас, детей, что мы бедны и не должны равняться по богатым. У меня нет обуви, бегаю босиком…

На полях: Помню, спрашивала у мамы: «Что больше, Киев или Россия?» Она отвечала: «Киев». А потом: «Копчёнки растут на деревьях?» Она не знала.

Я очень хорошо бегала на коньках, хотя училась на деревяшках. А потом мне подарили «снегурочки» — и я конькобежец! Решила обогнать дочь надзирателя. У нас каток был за домом, вход 5 коп. Но у меня денег нет. Я перелезаю через забор — и вот вся семья стоит на крыше сарая в нашем доме. Догоняю дочь надзирателя — музыка играет туш, я получаю коробку конфет и значок. Восторг у всех необыкновенный… Но скоро беда. Надзиратель пришел к отцу со скандалом: «Как смела твоя жидовочка обогнать мою доченьку!» Родители испугались. Пришлось сшить ему брюки, что дорого обошлось. Это все было до поездки в Житомир.

А в Житомире мама засватала мою сестру Лизу. Ей 15 лет, парню 17. Сестру приглашают на чью-то свадьбу, и сестра берет меня с собой, т. к. я хорошо танцевала, а ей надо было познакомиться с её женихом. Меня посылают, т. к. я должна танцевать, а у меня экзамены, надо кончать школу. Но приказ мамы надо выполнять. По распоряжению мамы бросаю школу, еду с Лизой. По дороге у меня обморок. К счастью, в поезде священник — славный дяденька — понял, что я голодная, дал мне мятные капли и булочку.

Приехали. Свадьба, музыка, скрипки. Я довольна. Мне заказали матросский танец. Играют, я выскакиваю — танцую — падаю, т. к. на ботинках были пластинки. Несмотря на то что упала, я встала и под аплодисменты хорошо исполнила танец. Да еще и спела — не помню, что. А я неплохо пела. Меня хвалят. Я и в школе пела молитвы, батюшка меня любил. Мама не знала. Это ведь было грешно. Я еврейка.

Уехали из Житомира с подарками, еда — главное, а это было для нас много. Но опять беда. Я ведь уехала, не сдавая экзаменов. Учительница Александра Васильевна делает мне выговор и говорит, что не даст «похвальный лист», а только свидетельство, что кончила приходскую школу. Подставляет свою руку, чтобы я поцеловала, а я… отказалась. Обида… Но что делать, я была гордая девочка.

1905 год — революция — погромы. Ванька ставит крест на нашей двери. Хотя сам убивает, грабит, но «моего жидка» не трогает. Рядом живут рабочие, их называют «кацапы». Они много награбили и замуровали в печке. Они пьют, поют. Мне нравится гармошка.

Стрельба на Еврейской площади, я бегу, хочу все знать. Мне 10–11 лет, закрываю голову книгами. Пули меня миновали. А дома родился Арончик, и я волнуюсь, чтобы его не украли.

В 1906 году поступаю в 2х-классное казенное училище. 1 год потеряла, т. к. Иосиф Моисеевич уехал и поручил своей женщине опекать меня, но она меня превратила в домработницу. Я ушла.

В 2х-классное евреев принимали 2%. Но я выдержала хорошо экзамены. Вообще, я мало готовилась и все же неплохо училась. Казенная школа 2% дает 6-ти-классное образование в гимназию. Учитель русского языка обращает на меня внимание, прощает мои проделки, которые я совершаю по отношению к богатым. Он тоже их не любит и понимает меня. Я это чувствую.

1908 г. Кончаю училище. Дальше учиться не могу. Нужны деньги. Их нет, и Иосифа Моисеевича нет.

Хочу петь. Хожу к кацапам слушать их музыку, к Гадану в кино — он пианист. Их мама, моя тетя Сурка, приняла предложение филантропа-музыканта Дзимитровского (4), которому подбирали способных еврейских детей. Богатые дамы давали деньги, покупали инструменты: пианино, скрипки, виолончели. И дети тетины учились, росли, становились неплохими мастерами.

На меня он тоже обратил внимание: на мой голос. Сказал, что я музыкальная. Пришел к маме, предложил пианино и обещал, что я буду певицей. Мама его почти выгнала, но он 2–3 раза приходил. А она свое: «Мне не нужна тут в доме девочка легкого поведения!» Так я и не смогла учиться петь.

Я очень любила музыку, когда слушала, плакала. Помню, была на концерте, слушала скрипача. Фамилия, кажется, Корниловский, не помню точно. Он играл 2-й ноктюрн Шопена. Я плачу и посылаю ему записку: «Я Вас люблю!» А мне 12–13 лет. Он отвечает: «Дура!» Так ноктюрн остался в памяти до старости, и я прошу детей его исполнить, когда я умру. И «Сольвейг» Грига (мой муж любил, когда я его пела). О, если бы при Советской власти было мое детство — была бы певицей-артисткой.

Помню, я была ребенком 8–9 лет, приехала Айседора Дункан (5) — выступала в театре Соловцова. Её танцы меня захватили. Несмотря на полицию, я пробралась в театр. Пришла домой, взяла у мамы шарф черный лионский, пошла в сарай, где сено, дрова. Разделась — голая совсем — пою, танцую, воображаю себя Дункан. О Боже! Папа проходит мимо… Крепко меня отлупил.

Много событий в детстве было, всего не упомнишь.

С 1906 года до 1908 учусь в 2х-классном казенном. Заканчиваю. Мне 13 лет. Иду в ремесленное еврейское училище — учусь шить. А по образованию я выше моих сверстниц. Около года там учусь — овладеваю ремеслом. Я с детства любила шить. Решаю работать по найму. До этого я плохо физически развивалась, была бледной, голодной — но все же жизнерадостной девочкой. 1909 год — худая.

Доктор Гильденберг лечил нас бесплатно, сказал отцу, что у меня плохие легкие: надо меня отправить в деревню, на дачу. Как? Куда? Мы бедны. Папа попросил своего заказчика немца Гавронски, у него на Ирпене была дача, жена, трое детей — он взял меня к себе. Я шила, ухаживала за детьми, а их работница в 3–4 утра приносила мне парное молоко, ½ литра. Я хорошо окрепла. Хозяин как-то дал мне лошадку, посадил верхом, и сам на другой лошади, увез меня в лес. Там он нежно снял меня с лошади и стал целовать. Я испугалась. Мама нас строго воспитывала, и я еще боженьки боялась. Я расплакалась, удрала. И уехала от них.

В 1909–10 уезжаю в санаторий Будаевку (6) для больных бедных детей. Там был директор профессор Рубинштейн. Как-то он сидел играл с кем-то в шахматы, а я проказница подошла и разбросала шахматы, он меня легко побил и этим кончилось. В 1919 году я его встретила — потом расскажу в этой записи.

После санатория пошла работать по найму на Крещатике, 39 (Маркевич), потом Пушкинская №5 (Роза).

Потом в Липках, «Дора», где также был случай: хозяйка меня позвала в гостиную, где было много молодых офицеров, и представила меня, называя «Былиночкой с неба». Офицеры стали меня гладить. Я опять поняла, что это плохо, удрала.

А когда работала у Марковских, я решила организовать кружок, где бы нас учили «революции». Я точно не понимала, что это значит, но знала, что нужна борьба с богатыми. Пригласила Нину, невесту моего брата, она мне казалась совершенством. И эти сходки нелегальные были у сестры одной работницы, которая была горничной, а хозяйки никогда не было.

Нам казалось, что мы делаем большое дело, но это было начало, т. к. нами не руководили, хотя брат был членом партии с 1910 г.

В 1912 г. была организована продажа «Белого цветка». Деньги шли в пользу туберкулезных. Меня и моего партнера сфотографировали в «Огоньке», № не помню. Помню, меня бранили, особенно Володя Чернявский (7). Он с братом работал в подполье. Говорил мне, что так большевики не борются — нужна настоящая революция.

Я обратилась к Елене Розмирович (8) с вопросом: «Что мне делать?» Я знала, что она подпольно связана с Яшей, моим братом, который работал в магазине граммофонов Полякова на Крещатике, и это была их явка. Она сразу включила меня в работу, дала мне книги, продукты. Это всё я должна была передавать в Лукьяновскую тюрьму, где сидело много товарищей арестованных и мой брат Яша.

Однажды Елена Розмирович мне дала книгу и сказала: «Если тебя спросят, скажи, купила на базаре». И вот меня арестовывают около тюрьмы и отправляют в 3-е отделение, где был Иванов начальник. Ввели меня к нему: бледная, испуганная. И о ужас, что я вижу! Елена сидит в шикарном кресле, прекрасно одета. Тут же я решила, что она предательница. Меня продержали 3–4 дня и выпустили. А в книге оказался адрес Елены. Об этом я сказала Яше, Володе. Мне не поверили и приказали молчать. Так я всю жизнь молчала.

В 1911–12 гг. Яша опять в тюрьме. Выпустили, а к вечеру опять за ним пришли. Он спрятался, но родные и товарищи – Володя, Магидов и другие – решили, что ему надо уехать. Но как, куда? Он был болезненным и неприспособленным к жизни.

Я еду с ним в Житомир на годину моей мамы. Село Псыщи. Очень красивое место. Я пою, танцую, шью. Живем два месяца, уезжаем в Херсон — там родные Моисея, жениха Лизы (старшей сестры), потом в Одессу.

Провели 3–4 месяца, вернулись домой. Замели следы, о Яше забыли.

 

Я поступаю работать к «Розе», Пушкинская, 5. Пришиваю крюки к лифам. Пальцы болят. Хозяйка обещала 3 рубля в месяц. Проработала 3–4 месяца. Не платит, дает по 2 руб. Я плачу на лестнице и не соглашаюсь.

Настраиваю работниц к забастовке. Мать хозяйки сидит в мастерской и следит, чтобы мы работали, не разговаривали. Мы мстим: собака лежит на обрезках, которыми мы заполняем лифы заказчиц.

1912 год. Настроение реакции. Я подаю в суд. Свидетели — мастерицы. Я выигрываю.

Ухожу и начинаю работать поденно у богатых — «Каракозы», гильзовая фабрика (9). У них 3 дочери, обшиваю их, получаю 1р. 50к. в день, питание, комнату — Святошино. Хорошо. Живем на Мариинско-Благовещенской, 118 — большая вывеска «Портной Хотинский».

Знакомлюсь с Емельяном Горбачевым (10): член партии с 1910 года, председатель Союза металлистов. Он просит организовать явочную квартиру. Поговорила с папой, и тот согласился сдать нашу квартиру.

 

В это место тетрадки вложена газета со статьей Емельяна Горбачева. Важное выделено в тексте подчеркиванием.

 

И вот у нас в квартире собрания-сходки. Я слежу на улице, нет ли шпиков (их мы называли «зонтиками»). Долго наша квартира была явкой.

Сестра и её муж в 1911 г. уехали в Париж, чтобы избежать ареста. Они были активными подпольщиками.

В 1913 году за мной следят. Открытие памятника Александру III. Решили, что я что-то задумала. Не могу выйти, сижу дома — прячусь. Обнаружили, что наша квартира — явка. Аресты. Решаю срочно ехать к сестре в Париж. Деньги есть. Скорее, скорее. Многих арестовали. Моя очередь. Удаляюсь на время в Святошино к «Каракозам», заметаю следы. Осторожна!

Покупаю паспорт за 25 руб. и в дорогу. Ничего из вещей нет. Шью мешок вместо одеяла. Билет 4-го класса. Поездка тяжелая, но я не унываю. Меня провожают. Шпики забыли меня. Я счастлива, что еду, на подножке вагона пою.

Еф. Кравец дает письмо к товарищу Нейфельду и говорит: «Я тебе не понравился. Мал ростом. Ну так если ты не выйдешь за него замуж, ты станешь старой девой». Мне 18 лет. Я верю (ему) и не знаю, что красива. Молода, весела. Еду в Париж и, конечно, волнуюсь.

Сестра моя (Лиза) в Париже с 1911 года с мужем. Я приехала к ним. Но когда увидела их жизнь, я ужаснулась их бедности. Париж. Сколько роскоши и бедности!

 

Перечитываю часто написанное о моем детстве. Я убеждаюсь, что воспитание очень отразилось на всей моей жизни. Мания преследования — всегда чего-то боялись.

Мама часто нам рассказывала о своей жизни — вот это ужас. Её мать выдали замуж в 13 лет, и до смерти (она умерла 24 лет) у неё было 8 детей. Моя мать 8-я, а те 7 умирали, и она не успевала их докормить до 2-х лет, как нас.

И, наконец, родилась моя мать, и отец её решил пойти к мудрым владыкам раввинам, чтобы дали ей имя, которое обеспечило бы ей жизнь. Трое суток он пролежал у порога святого, его не принимали, т. к. якобы он согрешил перед богом. Наконец, святой сжалился и принял его. Он ему сказал: «Молись больше, и бог тебя простит, и твоя дочь будет жить. Я ей дам имя Жизнь». Отец приехал домой счастливый, и мать счастлива. Созвали 10 человек. Это надо, когда большая молитва (11). И стали просить бога дать жизнь девочке.

А мать заявила, что если она не успеет выкормить это дитя, она готова умереть за нее. Кормит примерно год. И когда девочка сама бросила грудь, ее мать решила, что ей конец, и через два дня умерла 24-х лет.

Отец остался один с девочкой и потом женился на полуслепой женщине, чтобы она ухаживала за ребенком. Родилось еще трое детей. Все они погибли в Бабьем яру.

 

Мать Этели — Алта Хая Хотинская, урожденная Вайнер действительно прожила долго. Скончалась 25 мая 1947 г. На ее надгробии надпись: אלטה-חיה בת אחרן Алта Хая Бат Арон (дочь Арона), и «Жизнь» — это חיה (Хая). Надпись на русском языке: Анна Ароновна.

 

Бабушку слепую мы любили, она внушала нам, как надо любить отца, который кормит семью, и мать. И, бывало, сидим за столом, пьем чай. А сахару полагалось один кусочек, а мы долго мешаем ложкой — авось чай будет слаще. А она говорит: «Тише, дети. Нехай живе услышит». Это значит: «Пусть живет кормилец услышит», и нам попадет.

Вот и думаешь, какая жизнь была… И вот почему вся наша семья была революционной. Папа передавал нелегальную литературу, когда товарищи этапом уходили в ссылку и каторгу: Борису, Магидову, Володе Чернявскому и другим. Он надевал свой талес (это большой белый с черным шарф для молитвы, в синагогу в нем ходят), а под ним литература. И даст 15–20 копеек городовому охраннику, а тот смотрит в сторонку, и все в порядке, и едут наши товарищи с литературой. Вот так было. Всего не расскажешь.

Мама обожала своего отца, и нам внушала, как надо любить старших, особенно папу-кормильца. И когда она приносила покупки с базара, мы не имели права дотронуться, пока она и мы не выберем самое лучшее и вкусное: «Это папе». Это был закон в семье. А остальное маме, и нам, и бабушке. И до сих пор у меня в голове: что кормильца-мужчину надо кормить, а мы, женщины, обойдемся. Глупо, но это в крови.

 

…я закончила мои воспоминания — уехала в Париж. Проехала Варшаву, где меня встречал брат Моисея Саша Верный. Он жил там нелегально, в подполье. Все думали, что я выйду замуж за него, но… Он там умер, и мы даже не знали, как и когда.

Проехала Берлин — все было ново. Но сразу в Париже, когда прибыла, я почувствовала разницу жизни. Там у нас в России мы всегда были под страхом ареста. А тут пожалуйста: кричи, пой. Свобода! Долой! И нам, конечно, это нравилось. Но трудовая тяжелая жизнь была для всех нас ощутима.

Я приехала к сестре, которая с 1911 года эмигрировала с мужем. Поднялась к ней на 7-й этаж и увидела, как они живут. Маленькая однокомнатная квартира, кухня 3-4 метра. Она одной рукой готовит (газ был), а другой держит годовалого ребенка, а в машине под иголкой какие-то ткани: это надомная работа, очень плохо оплачивается. И на другой день мне внушают, что молодые девушки либо умирают от туберкулёза, от тяжелой голодной жизни, либо становятся проститутками. Вот выбор. Но это не для нас. Мы эмигранты и постепенно должны включиться в свою среду.

Это было 13 arr., район Пляс Итали — где мы собирались и уже знали, кто, когда и где выступает: Ленин, Луначарский и другие товарищи. 4 года мы не пропускали ни одного доклада В. И. Ленина.

Надо найти работу, а это нелегко, и квартиру. Долго искала и нашла: работа в салоне, на площади Оперы. Это хорошо, но только 5 франков в день — это мало для самостоятельной жизни. Но что делать? Так все мы жили, не унывали. О платьях, обуви хорошей и не мечтали. Вечером простирнем кофточку, чулки, трико — наденем, второй смены не было.

Нашла комнату: мансарда на 7-м этаже, без отопления, без туалета. А я могу только стоять у дверей, а дальше — согнувшись.

Но сразу товарищи узнали — приехала из России девушка, и пошли смотреть.

А мне в декабре (1913-го) исполнилось 18 лет (я считала год рождения 1895). Сестра справляла скромное мое рождение. Пришли товарищи. Пою «Чайку». Нейфельд принес настоящей величины сабо (12) шоколадное. Здорово. Передаю ему письмо от Ефимчика Кравец. Появился Кулиш Меер, художник, и его брат Шика. Меер сразу влюбляется, а Нейфельд тоже, но не показывает вида.

Меер знакомит меня с Парижем: концерты, музеи — он все это понимал. Я провожу время с ним. Он делает мне предложение через 2–3 месяца, я почти его принимаю, но все же решила еще подождать. Он активен, приходит в мою мансарду, согнувшись, он большого роста. На двери моей открытка очень красивая с изреченьями из Песни песней, цветы-цветы по коридору, чтобы я ходила по цветам. Но я еще голову не теряю.

Живу прошлым: что дома. А там, как только я уехала, всю семью выслали и забрали даже у отца машинку. Выслали на Слободку. Обозлилась полиция: меня прозевали. А мои бедные родные голодают и даже заработать не могут. Переживаю. Но уже включилась в нашу парижскую жизнь.

Ходим по ночам по Парижу, на рынок, который Золя описывает в романе «Чрево Парижа», в 3–4 утра, а потом в таверны, а утром на работу. Где только силы брались! А дома у консьержки каждый день красные розы, огромные букеты — не знаю, от кого. Через 5–6 месяцев узнала, что это от Нейфельда.

Как только узнаем доклад — наши читают — обязательно мы, эмигранты, встречаемся. Помню доклады Ленина.

Накануне я гуляла с Меером, и у нас был договор: если в окне появился свет — он уходит.

Это было еще у сестры. Когда я поздно возвращалась, я приходила к ней. А когда подымаются, к себе или товарищам, после 10 часов надо звонить консьержке и обязательно говорить фамилию свою или к кому идешь. Я спокойно поднялась. Звоню к сестре. Мне не открывают. Я в ужасе: ведь соседи по лестнице услышат — скандал. И так сестру предупредили, что много ходят к ней (т.е. ко мне). Я не знаю, что делать, куда идти.

Прошло полчаса. Я спускаюсь — Меера нет. Боже!!! Мне как-то рассказали, что если молодая женщина ночью на улице, она должна иметь справку от врача, что она имеет право быть проституткой, а иначе её ведут в полицию и… — о ужас! — бреют, чтобы она не шлялась по ночам без справки. Там проституция была разрешена.

Моё положение ужасно. Я бегу по улице, рыдаю, меня останавливают полицейские и спрашивают, кто я и куда иду. Я не знаю языка, и только название улицы Меера. Они понимают, что я не проститутка, говорят любезно: направо, налево, прямо…

Боже мой! Мои страдания велики. Я один раз была у Меера, и помню улицу и вход. Но как я скажу консьержке его фамилию: значит, ночью к нему женщина пришла, а это было строго. Но, наконец, нашла дом — пробегала по улицам 2–3 часа, уже темная ночь. Звоню. Говорю его фамилию. Поднимаюсь на 3-й этаж, щупаю двери (на двери, помню, была визитная карточка — счастье шло навстречу). Вот, кажется, его дверь. Стучу… Он открывает, а я падаю — теряю сознание. Даже теперь с ужасом вспоминаю. Он и брат подняли меня, уложили в кровать. А утром он посылает брата в магазин, и я опять боюсь остаться с ним наедине. Не раздевалась, так в корсете и спала. Кой-как успокоилась.

А утром на работу. Пришла бледная, синяки под глазами. А француженки решили, что я уже женщина (они все время меня уговаривали, что в 18 лет надо иметь любовника). Я плачу, отрицаю. Они смеются над моей наивностью. И так прошел этот тяжелый день.

Вечером меня встречает Меер, конечно, с цветами, это там обязательно, каждый день. И мы идем на доклад Ленина. Там все товарищи, сестра, Нейфельд. Все в ужасе от моего вида. Я в слезах рассказываю, а они успокаивают и говорят: «Ну что же, это не страшно. Ты ведь невеста Меера и будущая жена». Опять ужас: как они смеют так думать… Даже Нейфельд — и тот меня успокаивает. Оказалось, что сестра забыла выключить свет, и поэтому Меер ушел.

Все же я вошла в зал, где Ленин читал. Но я ничего не соображала. Товарищи, сидящие возле меня, мне тихо сказали выйти, так как я, вероятно, еще плакала, и Ленин обратил внимание и перестал читать — смотрел в мою сторону. Я вышла, и меня отправили домой. Я болела после этого около 2-х недель. Это было потрясение для меня.

Вот так я жила. В 1914 году получила письмо от брата Яши, который был в ссылке. Ему губернатор разрешил эмигрировать, но надо 200 франков, и он их у меня просил. Но… У меня денег не было. Я попросила… (текст обрывается)

 

А в 1916 г. мне было поручено срочно пройти курсы медсестер и поехать в Блуа, где были наши царские солдаты и офицеры. Мне надо было тихонько уверить их, что скоро война кончится. Они были счастливы: «Русская сестричка, сделай нам русской каши, борща». Слезы! Языка не знали, все ранены. Пробыла 3 месяца. Но французы очень корректно меня уволили. Но задание я выполнила.

Самое ужасное, что наших ребят, лучших из лучших, французы отправили в иностранный легион, где были преступники-дуавы: это был штрафной легион (14). Наши гибли — мы страдали, но помочь не могли, только переписывались, чтобы морально поддержать наших товарищей. Я переписывалась с шестью нашими эмигрантами.

Был Виктор Зеленский — молодой, чистый морально, правая рука Плеханова (15). Он приехал в отпуск и, конечно, сразу влюбился. Жаль его было — страшно оборванный, грязный, пришлось послать в баню.

Михаил Озоя приехал раненый. В госпитале влюбился в Жанну (француженку), она не знает русского языка, он не знает французского. «Этель, помоги!» И я — переводчик в их признаниях в любви. Смешно, но что делать!.. Они страдают… Я переживаю, знаю, что у Михаила в России жена, но он говорит, что она намного старше его, его учительница, он очень уважает, преклоняется перед ней, а любит Жанну. Мне страшно сказать об этом Жанне, но он плачет, просит им — Жанне и ее матери — объяснить его любовь, а я плачу, не знаю, как это сказать… но решаю… надо… В большом волнении иду к матери Жанны и слезно рассказываю трагедию Михаила и моё положение. Мать гладит мою голову и говорит: «Эх ты, дурочка! — (Это я), — Разве я бы отдала дочь мою за мужчину, который не знал женщины в молодости!» Для меня это открытие. Мы жили, мыслили совсем иначе. Ну Жанна и Михаил счастливы. Но… скоро убивают Михаила, и все мы плачем.

Нейфельд пишет мне безумные письма: что он подставит голову первой попавшей пуле, если не будет взаимно любим. Боже мой, что делать! Я не знаю, кого я люблю. Кажется, никого. Но чтобы человек погиб! Нет, нет, я поеду к нему в Блуа, где его части, и успокою, и сама справлюсь со своим чувством.

Меер зовёт в Америку — категорически отказываюсь.

Родные Нейфельда очень внимательны ко мне, знают, что живу я в мансарде. А они эмигранты 1905 года, уже прочно живут в Париже. Помогают мне во всём. Это меня трогает. И как-то я вошла в их семью. Приезжает Нейфельд в отпуск, и они все делают для нашей встречи. И постепенно привыкаю к Нейфельду. Он успокоился, и я тоже понимаю, что его покой зависит от моего отношения к нему.

Война в разгаре. Каждый день в газете ужасы. Я переезжаю к Вере Дабкиной — комната меньше моей, но не мансарда. Она очень хотела, чтобы я с ней жила т.к. ко мне много приходило товарищей. Особенно ей нравился Нейфельд. Мне казалось, что она его любила и мечтала, но… потом поняла, что он влюблён в меня.

В 1916 году мне предлагают поехать в Россию с заданием. Я не могу, т.к. уже связана с Нейфельдом и боюсь его оставить. Вера едет, встречается с товарищами в Киеве, и, вероятно, выполняет задание. Через много лет я случайно увидела надпись на могиле на Новодевичьем, что Вера Дабкина с 16‑го года в партии, умерла. Я очень удивилась, т. к. знала её как чуждую нам всем, но, видно, перевоспитали её, и это здорово.

Я же в 1916 году еду по заданию в госпиталь, далеко от Парижа, чтобы морально поддержать наших русских солдат, раненых в боях во Франции. Это царь их послал спасать, помочь Франции, а их превратили в пушечное мясо. Я прошла курсы медсестер и поехала. В жизни не забуду, как они меня встречали: плакали. Конечно, русская сестричка! Я об этом, кажется, писала. Не помню, где. Тяжелые годы были.

Но вот 1917 год. Ленин призывает нас всех ехать домой. «Мы, — говорит Ленин, — золотой фонд!» Домой! Домой! И вот на 2000 эмигрантов получены эмигрантские паспорта, и едем на двух пароходах: «Царица» и «Двинск» (16). Я и Нейфельд на «Двинске». Мы уже расписаны — это в начале 1917 года. А Ленин едет через Финляндию, и мы 18 суток в океане под страхом немецких подводных лодок, но счастливы, что возвращаемся домой.

В Бресте нас встречает Клара Цеткин (17). Мы приехали в Москву, потом в Киев.

Родные вернулись к себе с детьми — ведь родителей после моего отъезда выслали. Арончику уже 13 лет, Мирочке, младшей сестре, 6 лет, а Шлёмочке уже 15 лет. Володя. Молодые все. И Яша возвращается из ссылки, больной туберкулезом — его отправляют в Ялту в санаторий ЦК, где в 1927 г. он умирает…

1919 год. Я включаюсь в работу очень активно. Беременна, но это мне не мешает хорошо работать. Сначала зав. Подольским партийным клубом, потом Наркомздрав, где моим начальником была Р. М. Гладштейн (18). Я организатор санаториев и домов отдыха для ответственных работников Москвы и Ленинграда. Мне приходится реквизировать частные дачи, доставать имущество — тоже реквизировать.

Транспорта нет. Приходилось на волах перевозить мебель, продукты. И справлялась. Трудно было с врачами, которые не признавали советской власти. И я боялась их допускать к работе — просто не верила им.

Надо было подкрепить здоровье товарищей, приехавших из Москвы и Ленинграда — голодных, — в чем мы очень помогали. Они заметно крепли.

Но вот Деникин наступает, и нам надо срочно эвакуироваться. Меня как беременную отправляют первую, а Зяма Нейфельд остается в 12-й армии как воензак.

Приезжаю в Москву с мандатами, но Москва голодная, измученная, ничем не может нам помочь. Я в ужасе: нет комнаты, и я тоже голодная. И страшные слухи, что Нейфельда повесили на Подоле, родителей расстреляли. Ужас. Плачу. Жить негде. Наконец мне дают возможность занять место в больнице, в комнате, где умирающие.

Ухожу, плачу, иду по улице, и меня встречает тов. Ногина, которая знала меня. Успокаивает и ведёт меня к Лебедевой (19) — зав. Охраной матери и ребёнка. Меня устраивают в дом матери и ребенка на Покровке (20).

 

Покровка, дом матери и ребенка… Именно тут, на Покровке Этель скрывалась после ссылки, здесь жила ее мать, Алта Хая, сюда во время войны приезжал, чтобы увидеться с матерью, мой отец. Здесь же в 1919 году родился мой отец. Здесь же, именно на этой улице Москвы, через 77 лет после описанных событий начался важнейший период и моей жизни: работа в Детском доме — и я фактически заново родилась в нем. Покровка — узловая станция многих судеб нашей семьи.

 

Я счастлива, но… голодно-холодно. Но все же крыша есть. В комнате матерей 5 градусов, а у детей 15–16.

Приезжает муж, и я получаю комнату на Бронной — без двери, без окон, жить там нельзя. Да я уже на последнем месяце, должна быть в доме матери и ребенка, где кой-как кормят. И вот 13 октября 1919 г. ночую в нашей комнате с мужем на Бронной. 14 октября в 3 часа утра — схватки. Нейфельд спускается со мною с 6-го этажа — ЧК не выпускает. Дом оцеплен — обыск у кого-то. Я кричу — мне не верят, не пускают. Но Нейфельд доказывает, что я рожаю — и меня с ним выпускают. Идем пешком с Бронной до Покровки. Нейфельд меня почти тащит — я вишу у него на плечах. У Большого театра легла на лестницу. Воды отошли, но идти надо.

Значит, с 2-х утра 14.10 добрались к 9–10 ч. 14 октября. Пришли замученные. Места нет. Лежу на асфальтовом полу, даже ботинки на шнурках не могу снять. Положили на стол, обследовали. Головка ребенка ощутима, но роды еще не пришли. В 5 часов родила сына — и по ногтям, пальцам узнала, что это моё дитя: руки точно Нейфельда.

 

Не могу не оговориться тут, что это опознавание своего ребенка по ногтям стало для старшего сына Этели, моего отца, значимым моментом: всю жизнь он рассказывал мне, что опознал меня по моим ногтям, когда я родилась. Именно глядя на мои ногти, он убедился, что я его дочь. Он не упоминал и, думаю, вряд ли помнил об этом рассказе своей матушки. Так родительские программы незаметно переходят к их детям…

 

А ребенок страшный — ножки колесом, головка большая. Врачи говорят, рахит. Но счастлива: не мучаюсь больше, а то все руки искусала — синие.

И опять лежу на полу. Что делать? Кто-то мне говорит: если у меня есть соль, сахар, надо дать врачам-сестрам — и будет место. У меня было ½ кило сахару и пачка соли — это мне дали с собою, когда я удирала от Деникина. Конечно, отдала все и получила место в палате тоже 14, кажется.

Пролежала 10 дней — и обратно в дом матери и ребенка на Покровке, при роддоме. Очень слаба, голодна. Болею 6 недель. Холодно, голодно, но счастлива — мать! Кормлю ребенка грудью. Ночью нас будят, и мы идем кормить детей. Нейфельд навещает меня, но я так слаба, что не хочу, не могу видеться с ним.

Через 6 недель Нина, жена Яши, рожает Осю — и мы самые лучшие матери. А остальные разные плохо кормят детей (мимо груди), и дети умирают. И эти женщины бросают мертвых детей в снег. Но время было такое тяжелое, что беспризорные матери рады были отделаться от детей. Помню, там была 16-летняя девочка. Родила, к ней ходил отец ребенка — работник НКВД, приносил ей много еды. И я помню, она получала клюкву, делала кисели, а мне давала выдавленную клюкву. Я мешала с ржаной мукой, делала пышки и пекла их на плите, где сушили пеленки. Но все равно это было хорошо, и ребенок мой хорошо поправлялся. И я даже кормила еще одного ребенка — не помню фамилию. Отец бросил мать, и она потеряла молоко.

А Нина была очень избалована Яшей, моим братом, и у меня отнимала пеленки для Оси. Он был очень слабенький, и она считала, что мой Илюшенька большой (6 недель), он обойдется. Я дала моему сыну имя Илья в память убитого брата Нейфельда: в 1905 году в Киеве его убили казаки — и вся родня Нейфельда уехала во Францию.

Прошло 4 месяца. В феврале мне предлагают работу Заведующей яслями. Я рада уйти из дома матери и ребенка, принимаю ясли. Через 10 дней заболеваю брюшным тифом. Горе! Меня Нейфельд устраивает в Кремлевской больнице: маленький домик в Кремле, очень хорошие врачи. Говорят, безнадежна. Но спасли. А ребенок 4-х месяцев в ужасном состоянии без молока.

Соломон Нейфельд — директор мостостроительного завода, сам в ужасных условиях. Рабочих нет. Ему прислали 300 человек рабочих, а это были голодные дети — опухшие, покрыты вшами. Он берет 4 детей: 14, 11, 8, 5 лет — чтобы дети вместе с нашим ребенком росли. Но как он, бедный, ни старался — выкупал всех, кормил, чем мог — а вши ели всех детей, от них нельзя было отделаться. Да и я в больнице. Ему помогли отправить детей в детский дом.

 

Я верю в судьбу. Читая и перечитывая этот текст вновь, понимаю, что не могу не сказать о мыслях, которые буквально вкручиваются в меня, когда я представляю себе импульс человека, сделавшего такую попытку в те жестокие голодные годы. Я во всем ищу связи и смыслы, и вот эти мысли не отпускают меня. Спустя много лет мы с мужем взяли в свою семью троих детей 13, 8 и 5 лет. Они стали нашими детьми, все наши пятеро детей стали братьями и сестрами друг другу. И мне хочется верить, что мы, не ведая о наследии, выполнили то, что хотел и не смог сделать мой дед, Соломон Нейфельд.

 

А сам вызвал мою мать и отца из Киева. И спасибо маме, она спасла моего ребенка. Помогала Соня Захарина — подруга моя. Ребенок поправился, и я тоже. И меня с ребенком отправляют в санаторий, не помню какой. Там я получаю тяжкую беду: мне сообщают, что брат мой Шлемочка не приехал с фронта, где он был в борьбе с деникинцами — погиб, ему было 22 года, и он похоронен в братской могиле. Мать, отец в трауре, и я не могу успокоиться. Но что делать! Столько ужасов кругом, что одна беда за другой. Это 1920 год.

В 1921 году мне предлагают работу в санатории для детей в Анапе, где директор Борис Немировский. Еду с ребенком в надежде полечить его от рахита. Получаю тяжелые письма от родных. Мать, отец, Арончик 16 лет и Мирочка 7 лет живут голодно.

Арончик приезжает ко мне в Анапу. Он замечательный юноша, комсомолец. Помогает мне, окреп в здоровье. Приезжают товарищи, члены партии Терлецкий (Нарком юстиции Украины) и Р. М. Гладштейн (21) — мои начальники в Киеве, и советуют, чтобы мой Арончик поехал с ними через Новороссийск, гарантируют ему учебу. Он очень способный. Я, конечно, соглашаюсь. Они уезжают с ним.

Через 15 дней Арончик вернулся — считал, что мне без него трудно. Усталый. Шел пешком 15 километров. Ну что делать, опять вместе. Поправился, купается и… Горе, горе мое! В жизни не успокоюсь до самой моей смерти… Через 11 дней он пошел на пляж… Там купались две девочки, и Ирочка, и другие. Он услыхал их крик: «Спасите!!!» Не умея плавать, бросился их спасать. И одну спас, а Ирочка утонула — девочка 12 лет. А он утонул — 16 лет. Боже мой, какой ужас!

Я побежала к месту трагедии и на коленях ползала перед всеми, чтобы спасли его тело. Ирочку волны выбросили. И прохожие моряки, несмотря на бурю и волны, вошли в море и вынесли моего братика — мертвого, закоченевшего. Что было потом, не помню. Я обезумела, потеряла рассудок.

Хоронили — два гроба… Арончика и Ирочку. Без меня хоронили. Вызвали мужа из Москвы. А пока он не приехал, мой маленький ребенок, никем не опекаемый, опух от солнечного удара. Тут товарищи меня разбудили от моего состояния — и я не узнала своего ребенка. Ненадолго пришла в себя. И по совету врачей немедленно надо было уехать в Анапу, где надо было срочно спасти ребенка. Я из Бимлюка 7 км, с ребенком на руках — транспорта не было — пришла в Анапу. Велели врачи закутать его в простынь, в какой-то воде, не помню, и этим спасли его от опухоли тела.

Муж приехал, похоронил братика Арончика. И райком Анапы нам помог: дали комнату, продовольствие, кой-как устроились. Легли спать, слышим крик ребенка, но вставать ни я, ни муж не могли. Оказалось, нас усыпили и обокрали — всё, до белья. Опять беда. Надо уезжать домой, я ничего не соображаю.

Мой бедный муж замучился. Ребенок. Я безумная. И тут ко мне, к мужу пристала женщина. Ребенок горбатенький был у нас в санатории — просит взять её с собой в Москву, чтобы показать рентген врачам. Я соглашаюсь, т. к. она помогает следить за нашим ребенком, и муж заболел (фурункулез). Но мой муж категорически отказывается её взять с собою. Я слезно настаиваю, и он соглашается.

Я больше не существую. Она много возится с ребенком. А я — бред… я должна покончить с собою, т. к. морально я виновата в смерти Арончика, и мои родители мне этого не простят. И с этой мыслью уединяюсь на больших остановках, на станциях, где наш поезд останавливался на сутки и больше. И чем дальше — не успокаиваюсь. Одна мысль: я должна умереть.

Приехали домой. Я все время в таком состоянии. Эта женщина живет, ведет хозяйство, следит за ребенком, не собирается уезжать. Я этого не понимаю. Я — своё. Одна мысль: родные не простят. Мой муж хочет её отправить. Я не соглашаюсь. Я вслух говорю — сама себе и зову родителей — убить меня. И страшно вспомнить один день…

Я получаю анонимное письмо. Читаю:

«Ты убийца, ты виновата в смерти нашего ребенка Арончика. Ты должна умереть…

Твои родители!»

Боже, какое счастье! Они согласны. Я, прочитав эту бумажку, совсем сошла с ума. Кричу, плачу, бегу в комнату к ящикам мужа, ищу револьвер… Ничего не помню… Соседи, где я жила на Таганке, услышали крик, прибежали, связали меня… и вызвали мужа с работы. Прибежала Анечка, Миша с другого этажа и мой муж. Поняли, что это работа этой женщины. В этот же вечер муж мой, измученный моим состоянием, отправил её в Анапу и убедился, что был прав, когда не хотел её взять в Москву. Вот эти переживания никогда не забуду… Вот какие ужасы бывают в жизни…

 

Никогда ни бабушка, ни отец не упоминали об этой истории. И снова я поражаюсь полному отсутствию склонности к драме у Этели. Несмотря на невероятно непростую жизнь, она не лелеяла горьких воспоминаний, не предавалась им, не разливала их вокруг себя, но, пережив свои немыслимые трагедии, пела и вселяла желание жить во всех, кто ее окружал. Похоже, эта история, чуть не убив, закалила ее и дала ей силы не сойти с ума от всего, что еще ждало ее впереди. В своем будущем она не жаловалась, не считала себя несчастной или чего-то лишенной, она любила жизнь, живущих и сама жила.

 

Прошел 1921 год. Мало успокаиваюсь. Мой измученный близкий человек, муж вызывает из Киева сестру Генечку. Она приезжает, а меня отправляют в санаторий. И я немного пришла в себя. И опять горе. В 1922 году умирает папа. Где берутся силы пережить эти несчастия!

Врачи советуют иметь второго ребенка, чтобы я успокоилась… В ноябре, 20/XI 1923 г. я родила сыночка Изеньку и успокоилась.

 

В метрике сына записали под именем Маркс. Позже «с» убрали, и сознательную жизнь он прожил Марком. Между собой родители любовно называли его Изей, Изенькой

 

Но жизнь есть жизнь. Ребенка надо кормить. Приехали мама с Мирочкой после смерти папы — и остались в Москве. Опять Зямочка помог им — комнату дали. И живем… Вот моя партия!!! Осталась беспартийной…

1925 год. Уезжаю с Илюшенькой в Париж к Лизе. Это тоже меня успокоило…

Пришла в консульство в Париже. Тут же меня направили на работу на выставку в Лион. Первая наша выставка (22). Люконька остался у Лизы, а я работала на выставке. Там тоже не все прошло гладко. Мой стенд был кустарный. Открытие. Наше начальство тов. Красин (23) мне поручает преподнести подарок французскому министру Эррио (24), который первым нас признал (признал молодую Советскую Республику). Народу очень много. Наша выставка всех поражает.

Входит Эррио, я здороваюсь с ним и преподношу ему портсигар из карельской березы. Он мило благодарит, и все начальство с ним уходит. Вдруг слышу бой посуды: рядом стенд нашей посуды — хрустальные вазы, сервизы. Выбегаю — 7 человек белогвардейцев хулиганят. Стараюсь их унять… Но тщетно. Они ругают меня, оскорбляют нецензурно, и их женщины бьют меня. А французы никогда не вмешиваются, даже полицейский стоит и молчит. Я крикнула ему… и он вывел хулиганов.

Доложили Эррио (был банкет), и их всех выслали. Но у них это не беда, они снова вернутся. А я с опухшей физиономией уже не пошла на банкет. На другой день французские коммунисты пришли извиняться, что не создали нам условия… Ладно, уехали. И я тоже уехала в Москву, домой…

1926 год. Вызывают Нейфельда в ЦК. Обязательно надо ехать в Париж на работу в торгпредство. Он и я не хотим, но… приказ ЦК. Мой младший сын болен скарлатиной. Пришлось везти его из больницы. И едем — сначала в Италию, где должна была быть виза в

Париж. Прожили там, в Милане с детьми около месяца и уехали в Париж.

Первое время трудно с квартирой с маленькими детьми. Люконьке 7 лет, Изеньке 2 года. Лиза помогает и родные Зямочки: Моисей, Рахиль, Берта. Живем материально хорошо, но дети бледные от парижского воздуха.

Снимаю дом в аренду в Boi de Colombe, где работаю в нефтесиндикате. Я, пока не было квартиры, ездила на работу 4 транспортами. Но молодость все переносит.

В 1928 году еду на выставку в Страсбург.

 

В 1930 году наконец едем домой в Москву. Нейфельд везет первый часовой завод, и его назначают директором. Потом он на 2-м часовом директором.

А я на 1-м работаю мастером-распределителем в механическом цеху и переводчиком. Там были швейцарцы. Работаю неплохо. Получила грамоту, что в то время было редкостью, за хорошую работу.

Значит, сейчас, в 1980 г., я ветеран. А завод вырос, ему 50 лет.

 

В 1936 году Нейфельд директор 2‑го часового завода.

Дети малы и я на время не работала, но общественную работу вела. В разгаре движение жен ИТР по инициативе Серго Орджоникидзе (25).

Я председатель совета жен ИТР. Провела в Кремле 7 дней. Нас, жен, очень хорошо принимало всё наше правительство. Помню незабываемый случай. Я сидела в 3-м ряду. Весник (26) выступила и рассказала о том, что жены ИТР делают на заводах. Сталин и все правительство долго аплодировали ей. Она от восторга обратилась к Сталину и говорит: «Не уйдем, пока не пожмете наши руки!» Достаточно было кивка головой Сталина, что он согласен, как группа наших жен — бегом на сцену. А я не растерялась и попала одна из первых. И вот как по тем временам Сталина любили и… боялись. На сцене все правительство стояло в ряд, и нас 3-4 человека успели пожать им руки. Я не помню, что я сказала. Кажется, «будьте здоровы».

И вот на 2-м часовом заводе мне пришлось рассказать, как это было. Кроме того, возили меня в машинах на другие заводы, чтобы рассказать, как Сталин мне руку пожал. Вот какой культ был… И мы думали, что так надо.

Прошел 1936 год. Я работаю как председатель жен ИТР. Работа идет хорошо. Серго Орджоникидзе дарит мне персонально, как председателю, дамский велосипед. Опять радость. Нам всем подарки. И так все шло хорошо, что мы все, дураки, думали, что вся жизнь так пройдет. Это было солнечное время.

Но, видно, после солнца приходит тьма.

И начался 1937 год.

 

Узнаем постепенно, что люди, большие работники, исчезают… Зямочка волнуется, и мы ждем трагедии… Его снимают с работы и исключают из партии.

Боже мой! Какие ночи мы провели в ожидании нашей трагедии. И она свершилась 10 сентября 1937 года.

Стук в дверь. Ирена, наша собака, лает. А я и Зямочка поняли, прижимаемся друг к другу и… прощаемся… Вошли НКВД с ордером… на арест Зямочки. Трудно передать наши и детей переживания.

Зямочку впихнули в его комнату и меня к нему не пускают… Можно ли забыть этот ужас… Нет… Никогда… Я незаметно всунула деньги Зямочке, дала кой-какие вещи теплые… И выходим на улицу провожать мужа-страдальца… Черная машина его ждет… Уехал… Я оцепенела… позеленела.

Об этом Зямочка мне написал: что никогда не забудет мое лицо и детей. Но все же я не думала, что это наше последнее в жизни прощание. Да, последнее. И больше я не видела, не знала ничего о нем. Одно-два письма получила. Он меня успокаивал, и я верила. Передачи несла в Бутырку, а там тысячи жен — такие же вдовы, как и я… Недаром нас называют «сталинские вдовы». Теперь есть пансионат в Люблино, который называется «Пансионат сталинских вдов». Ужас. Но ужас еще впереди…

Я поступаю работать в ателье на Краснопрудной. Работаю хорошо, одна из лучших закройщиц. Но на сердце темно. Только дети встречают меня с собакой каждый день, это скрашивает мою жизнь. А на работе секретарь партийной организации нашей работы так и ищет, как ко мне придраться… И во всех моих работах ищет… Нашла, сволочь. Я сделала чудесное платье одной заказчице. Все писали мне благодарности. А она нашла рисунок, вышитый на платье: что это эмблема фашистов. За голову берешься, и не доходит, что это так. Она добилась в марте 1938 г., когда и квартиру хотели забрать.

21 марта. Пришел пожилой человек и приносит мне повестку: явиться на Лубянку. Я поняла и дала знать детям, маме. А он был так трогательно любезен, что шепнул мне: «Не торопитесь…», хотя и вызывали к 12 часам дня. Я собрала теплые вещи, распорядилась — выкупила в сберкассе облигации, раздала деньги маме, Берте.

Мира сразу отказалась от меня и моей семьи. Этот факт тоже далеко в душе, как зашитая рана. Но что было делать. Надо было жить и надеяться, и уберечь детей, т. к. и детей забирали. Бедный мальчик 13-14 лет Солтаненко был арестован и погиб. Талантливый скрипач…

Вечером дети меня проводили на Лубянку и стояли на улице до 1-2 час. ночи, ждали меня. А я уже в подвале.

Тоже в приемной ждала, пока вызовут. И в 12 ночи ко мне подошел человек и спрашивает, чего я жду. Я говорю: «Меня вызывали» … «А! понимаю. Ждите». Вызывают… Сижу, хотя сесть не предложили, я сама села. Подают бумагу. «Подпишите, что ваш муж враг народа и вы это знали». Я отказываюсь. Они настаивают. Я подписываю: «Читала, не согласна». Они сами мне подсказали, чтобы я написала «читала», а я прибавила «не согласна». Это не понравилось и меня решили наказать. И отправили в подвал.

 

Старший сын Илья, считал, что все образуется, верил в недоразумение, а младший Марк (Изя) отрывал листочки из блокнота и писал на каждом листке всего оно слово. Сейчас фотографии этого блокнота и всей репрессированной семьи хранятся в Еврейском музее и центре толерантности в Москве

 

Я вошла и, вероятно, тоже помешалась, т. к. увидела голых женщин — безумных. Пар стоял — видно, чтобы нас замучить обмороками. И я… запела.

 

Нет, больше с ней безумия не случилось. Песня вырвалась из ее сердца и не покинула до последнего часа…

 

Женщины окружили меня, плачут, а я пою «Сулико». И так странно, что все время я пела, и это меня спасло. Через сутки меня и других женщин отправили в Таганскую тюрьму. И когда нас высадили из машин на моей улице, почти в Гавриковом переулке, я увидела свой дом, и слезы градом лились из моих глаз. И тут приказ: «На колени!». Грязь, дождь, и мы на коленях ползем до других машин до тюрьмы. Можно ли это забыть!

Тюрьма. Камера — не помню №, кажется 82. Вошли — встать негде, не только сесть-лежать. Лежим друг на друге. Одна кровать, на которой лежит женщина с одной здоровой ногой, другая больная. Она предлагает кому-нибудь лечь, чтобы ее больная нога лежала на животе у другой, которая ляжет. Я быстро согласилась, так как на полу лежишь и по команде поворачиваешься. Слышны крики из подвала — это, говорят, пытки. Мы верим и плачем. Боже мой, неужели это было??? А я пою. Все счастливы и дают лучший кусок — только пой, ты нас успокаиваешь.

1 мая. Я пою. Входит дежурный, зовет к начальнику тюрьмы. Я вхожу. Сесть не разрешает. Кричит: «Чего ты поешь! Здесь не музыкальная школа, здесь тюрьма!!!» Я отвечаю: «Но ведь тюрьма советская». Он стучит кулаком и говорит: «Пойдешь в карцер. Прекрати пение». Меня уводят, и мои соседи в ужасе ждут меня. Так мы провели 1 Мая 1938 г.

Пробыла в тюрьме около 2-х месяцев. Все было. Многое забыто. Одно помню — как нас будят ночью в 3–4 утра, гонят в баню, и надо какие-то доски таскать на дезинфекцию — тащим. Выдают одну шайку воды — и мойся. А мыло в глаза. Не дают больше воды. Нас раздевают мужчины. Мы голые, плачем. Ко мне подходит один красивый средних лет мужчина и шепотом говорит: «Десятая снизу». Я не поняла. Он мне кивает на кучу сложенного белья — там были для нас сорочки. Я поняла и достала десятую с снизу сорочку. Оказалась длинная, красивая полотняная сорочка с длинными рукавами. Это было трогательно, и я опять расплакалась. А остальные сорочки были короткие, и мои соседки позавидовали мне.

Пришли в камеру, а там делают обыск, но ладно, привыкли. Я опять пою. Нас 11 человек вызывают с вещами. Это значит на свободу. Остальные опять завидуют, но… не тут-то было.

Нас повели в глубокий подвал, где оказались полные бочки параши с говном и несколько матрацев, мокрых от мочи. Мы в ужасе. «За что

Вдруг мы слышим голоса мужчин, которые были рядом. Они услыхали мое пение. Я как сумасшедшая, и работники тюрьмы уже не останавливали меня. Мужчины тихо говорят: «Женщины, кто вы? Мы избиты, нас пытали и говорят, что вы нас предали. Вы, наши жены». Боже! Все 11 человек плачут и кричат: «Нет! Это ложь! Мы жены!» И тут же сочинили текст, что мы Жены, и я должна была петь «Сулико» на этот текст. Пою — молчание у мужчин. Когда я кончила песню, такой истерический плач у них раздался, что и мы расплакались. Прибежали конвойные и приказали молчать нам и им. Ну как можно это забыть???

Наутро нас убрали. И мы, женщины, успели им, мужчинам, сказать, что кого из нас вызовут, мы повторим свою фамилию. И пусть они слушают: может быть, мы их жены!!! Вот кошмар. Увели нас в камеры обратно.

Потом отправили в этап в теплушках. Вместо уборной — в полу дырка, и опять нас много. Я искала звездочку из окна камеры: где мой дом, и тут тоже стала ее искать, но… не нашла. Голова болела. Я поняла, что ухожу надолго. В тюрьме перед отъездом нас вызывали и всем объявили приговор. Мне 8 лет. Тут я чуть не обезумела: «За что!» Но факт.

Я решила как-нибудь дать знать детям, что я надолго уезжаю и написала на маленькой бумажке от порошка, и положила в красный кошелёчек с молнией, и выбросила через окно. Там я пишу детям, чтобы они скромно жили, что я уезжаю, надолго наша разлука, и чтобы они ни с кем не ссорились. А кошелёчек отдать тому, кто передаст им это письмо. Через много лет, уже в лагере, я узнала, что это письмо они получили. Какая-то работница подняла и позвонила, сообщила им об этой находке. Значит, были люди, которые поняли мое горе.

 

Этель рассказывала, что перед отправкой в Акмолинск их вагоны стояли в таком месте, откуда был виден дом, из которого забрали ее мужа, из которого ушла на Лубянку она сама, в котором должны были все еще жить ее сыновья, если, конечно, они были живы. Она не верила в это, думала порой, что их уже нет. И вот она стояла в вагоне, прижимаясь к стене со щелью, не отрывая взгляда от этого дома, и думала о своих оставленных детях. Она говорила об ощущении отчаяния и полнейшего бессилия тех часов.

 

Вот так покатились 5 лет в лагере. И я опять пела Грига, и это меня спасло. Иначе посылали этапами из одного лагеря в другой, и люди по дороге умирали. Там, в Казахстане, зимой 50-60 град. холода, а летом — жары. И люди по дороге гибли. И никакой переписки, никакой связи. Мы первое время не знали, что началась война в 1941 году. Шили телогрейки, но не знали, что для войны. Я работала на швейной фабрике.

Я очень дружила с Мирочкой Лондон и другими товарищами, которые любили моё пение. Вот однажды этап с заключенными женщинами. Я встречала этих несчастных женщин, которых брали с улицы. Или приходили, а мать кормит ребенка грудью, и говорят: «Пойдемте в домоуправление, надо кое-что выяснить». И когда она говорит: «Когда покормлю ребенка», — ей говорят: «Нет, сейчас. Вы скоро вернетесь». Она верит. И больше она не возвращалась к ребенку, её арестовали, и без вещей, раздетую её уводят — арест. Этих ужасов было много. И эти несчастные приезжали в лагерь в ужасном состоянии — голодные, замерзшие. Их волосы примерзали к стенам вагона…

Трудно представить эти события. Надо их пережить. Я в таких случаях уводила одну из несчастных, укладывала на свою койку, укрывала. Из черных сухарей (заливала кипятком) давала им пить — это называлось «кофе». И под мою колыбельную песню они засыпали. Вот какие были дела!!!

Они были удивлены, что я жива. И те, кто меня знал, счастливы были сообщить, что мои дети живы, но они думают, что я погибла. Узнав это, я сообразила и пошла к полит. начальнику. И написала заявление: что приехали женщины и рассказали, что мои дети считают меня погибшей, между тем я жива и чувствую себя хорошо (так надо было писать), и прошу сообщить это моим детям и дать им мой адрес. Подпись моя.

Через 3–4 месяца меня вызывают. Я заметила на столе начальника мое заявление и кой-что подчеркнуто красным карандашом. И он (начальник) мне говорит: «Мы сообщили вашим детям, что вы живы и хорошо живете. Ждите писем от ваших детей». Можно себе представить мою радость! Это было в 1940-1941 году.

И потом посыпались посылки. И связь с детьми. И каждые 10 дней я получала 2 открытки: от старшенького и младшенького — эта радость была для всех товарищей. Однажды получила только одну открытку, второй не было. Почтальон, наша заключенная, потеряла. Я в ужасе: надо искать! Зима, морозы, и все же много товарищей искали в снегу. Нашли! Радость! Живы мои дети.

Вот так дружно мы жили все. И я своим пением вдохновляла всех, что скоро наши страдания кончатся.

1942 год. Посылают летом на аврал, собирать колоски. 15 км туда, 15 обратно идем под конвоем, собираем. И кто соберет норму, получит 600 гр. хлеба, а не соберет — 250 гр. Стараемся. Не у всех получается. Меня товарищи просят петь, и все понемногу делают мою норму. Я сижу возле конвоира и тихо пою, т. к. громко он не разрешает.

Кончили работу, идем домой в бараки (мой был 32). Я по дороге нагибаюсь попить из арыка водички, т. к. в поле съела сырую картошку и пить захотелось. Нагнулась — и что-то в желудке закололо. Иду дальше. Колет. Пришла в барак. Под подушкой Мирочка Лондон положила мне в чашке из овощей винегрет. Съела — и тут же с криком упала, потеряла сознание.

Врачи спасают, на простынях уносят в больницу. Немедленная операция. Прободение 12-перстной — перитонит. Это было в марте, 20-го, 1942 года. 7 часов продолжалась операция. К ночи погас свет электрический, продолжали при лампе керосиновой. Товарищи стояли у окна и видели, что мои кишки положили в таз, зашивали что-то — и опять в живот.

Я в тяжелом состоянии в палате, где несколько дней тому назад одна женщина умерла от рака. И я в бреду вижу белую печку, и думаю, что это она. Кричу ей: «Спасай меня, Машенька!» Пролежала около 2-х месяцев. Товарищи носили кто что может.

Операцию делала доктор-хирург Шмаус, не помню имя (27). Она немка, арестована за мужа, как все мы, жены. Врачи делают все, чтобы спасти меня. Нужна глюкоза — товарищи приносят. Одна из них (не помню фамилию) не принесла — её весь лагерь бойкотирует. Наконец принесла, но мои друзья бегут к врачам и просят не давать её глюкозу, т. к. она дана без души! Вот какая дружба была!!!

Во всех бараках, когда вечером была поверка, последний вопрос: «Как здоровье Этель?» Такая я была популярная. Начальство спрашивает: «Что это за птица такая, что все о ней спрашивают???» Ответ: «Это наша певица». Хорошие товарищи! Приказ начальства после разговора с врачами: давать всё-всё! Спасти! И вот я спасена.

Выхожу через 2 месяца из больницы, и в течение 4-х месяцев мне готовят на кухне протертую пищу, и товарищи приносят в барак, чтобы мне не стоять в очередях и побольше лежать. Работу дали облегченную: контролер у вязальщиц носков для фронта. Вяжут мужчины, женщины. Норма 3 пары, никто не выполняет, а если выполняет, то узлы, плохая вязка. И я… контролер. Мне тяжело это пропускать. Но жаль людей, особенно мужчин, которые к утру умирали с крючком в руках… Мучение, но что делать??? «Нельзя пропускать вязку с узлами, — говорю им. — Солдат не может бежать, узлы мешают, он падает и его убивают на фронте!» Все это понимают, но не умеют иначе делать.

Скоро меня отправляют в Акмолинск, 40 км от лагеря, в мастерскую, где нужны специалисты-портнихи — обшивать жен обкомовцев. Уезжаю на машине грузовой. Прощание с товарищами трогательное. Это было в августе или октябрь-ноябрь 1942 года.

Подъехали по полю. Уже темно. Шофера говорят: «Вылезай, дальше не повезем». А дальше — это несколько км пешком. Что делать??? Выбросили. Надо идти. Иду, плачу, но двигаюсь. И, наконец, увидела далеко-далеко свет. Иду на свет и так прошла долго, часа 2 и даже не помню. Уже холодно. Я приблизилась к этой избушке…

Вошла. Теряю сознание. Тепло, быстро прихожу в себя, и тут товарищи помогают. Это, оказывается, наш пункт, куда приезжают заключенные, и потом по лагерям. А теперь это швейная мастерская, где я буду работать.

Сразу включилась. Стали шить платья, мужские сорочки. Все получается. Питание неплохое, койка лучше, чем в лагере. В общем, все лучше. Но петь я почти перестала, хотя просили. Видно, успокоилась переменой, улучшенной жизнью.

Так я прожила до мая 1943 года или июня, не помню…  Знаю, что дети на фронте. Не думаю, что скоро меня освободят… но верю. Оказалось, что я инвалид, и меня списали. И вместо 8 лет я пробыла 5 лет.

Это было счастье, от которого тоже можно было с ума сойти. Телеграммой сообщила детям, маме. Но куда поеду, не знаю. Назначили Якутию, где-то вдали, какой-то кишлак. Я решила рискнуть и поехать, куда сама хочу, т. е. где нам можно… Выбрала «Уральск».

Пошла на вокзал с одной освобожденной. И 11 суток спали на асфальте на вокзале, нас никакой поезд не принимал. И проводники не пускают в вагоны: мол, из тюрьмы, вы не люди. Все же на 12 сутки уехали. Долго ехали и приехали. Нет квартиры, нет угла. Спим на улице, в садике, на скамейке. Я теряю голос, говорю шепотом, и то трудно. Что делать???

Иду в исполком со справкой, что инвалид после операции. Принимает меня женщина молодая, отказывает в прописке: «Поезжайте, куда назначили!» Я плачу и говорю: «Как же я после такой операции буду в поле работать??? Я портниха, я художник своего дела». Ей это понравилось, и она пишет резолюцию: «Прописать». Но, говорит, пойдёшь работать, куда я пошлю… Счастливая, отвечаю: «Конечно!» Пока я у нее дома была около месяца, обшила её и всю семью. Питалась у них. А потом она назначила меня заведующей комбината швейников. Дали помещение, и я включилась, набрала рабочих и здорово работала. И была неплохой хозяйкой и заведующей.

Послала телеграммы Люконьке (Илья, старший сын Этели, мой отец) и Володе (ее любимый брат), а они на фронте. И вдруг Люконька прилетает на самолете в Уральск. Моему счастью не было границ! Красавец в военном, капитан. Пошел к этой женщине в исполком, а она без ума от него.

И через несколько дней она мне дает что-то вроде командировки в Рязань, куда Володя написал в Военторг, чтобы мне дали там работу.

И вот пока собрались, я и Люка на улице встретили Анну Сидор. Боярскую с Маей. Несчастные, голодные. Мы отдали им мои продуты, которые Люка привез, а сами уехали.

В поезде проверяли документы, и я в ужасе. Думаю, Боже мой, ведь у меня страшный «паспорт 39», это значит, что я в 39 городах не могу жить… Вид Люки произвел впечатление, и проехали до Рязани. И ночью в 3–4 утра Люка не может больше быть со мною, улетает.

И я одна на вокзале, сижу на скамейке, плачу. Нет угла. Подходит женщина и говорит: «Возьму вас к себе. Но далеко, у кладбища». Опять переживания. Показать паспорт боюсь. Иду в Военторг, на работу не принимают. А пока что моя хозяйка обкрадывает все мои вещи и гонит. Опять плохо.

Решила позвонить Мире, хотя знаю, что она от меня отказалась. Но выхода нет. Звоню. Она успокаивает, говорит, что Володя за мной приедет на машине, хотя это риск в его положении, т. к. при въезде в Москву проверяют все документы. Через недели две приезжает на машине Володя, и едем. Везде проверка. Я: «Merde (28)!»

 

Со времени своего пребывания во Франции Этель повторяла это слово как заклинание, когда происходило что-то плохое или возникало какое-либо препятствие. Вторым ее «заклинанием» было: «Плевать!» — если она что-то теряла или утрачивала, словно когда-то она пообещала самой себе ни о чем не скорбеть.

 

Проехали. Но сколько было волнений!

Володя привозит меня на квартиру детей на ул. Серпухова. Вхожу. Шура (жена брата Володи) злится на Володю и меня принимает плохо. На столе вся моя посуда и торт, который я не видела 5 лет. Не угощает. Ну, думаю, кто я???

А маму еще не видела. Володя везет меня к маме. Встреча тяжелая. Мама плачет при виде меня, и я понимаю, что все от меня отвыкли, даже мама. Или мне кажется?

Володя отправляет меня в Ундол (29), далеко от ст. Петушки, где мне можно жить с моим паспортом. Я живу в этой деревне у родственников кого-то из Володиных работников и не знаю, как будет дальше. Знаю, что Изенька (сын младший) в Москве. Жду этой счастливой встречи, но он не едет ко мне. Я тяжело переживаю и не могу смириться. Иду в сарай, решаю повеситься. Не могу допустить, чтобы мой ребенок отказался от меня. Соседи обратили внимание и поняли: что-то неладное. Вошли в сарай и пристыдили. Короче, сняли веревку, которую я приготовила. Страшно об этом вспоминать, но это было.

 

Эта история тоже никогда не рассказывалась в семье, я впервые узнала об этом факте из тетрадки.

 

Когда я теперь спрашиваю, как это могло случиться, что сын не захотел меня видеть после 5 лет, он говорит: «Отвык. Забыл, что была когда-то любимая мать и любящий сын». Мне трудно в это верить. Ведь мои дети были необыкновенно любящими сыновьями, и в это я верила и верить буду до конца моей жизни. Вот так!!!

Ездила часто в Москву, прячась под скамейки, а до поезда в грузовой машине: влезала в бочку и платила шоферам, чтобы довезли до вокзала. Но вскоре Мира договорилась с Машей Офштейн, и она меня устроила на работу швейного комбината в Дмитриеве, Белый городок. Там меня прописали, и я до 1945 года жила неплохо. Приезжала к маме — конечно, с риском, т. к. часто милиция проверяла, и я пряталась в шкафу у мамы.

 

Это было на Покровке, в Колпачном переулке. Именно там и находился детский дом № 19, куда я пришла работать и где осталась в 1996 году. Этой квартирой на Колпачном, где жила прабабушка Хая и куда приезжала бабушка Этель, перед смертью бредил мой отец…

 

Потом удалось переменить паспорт, и я приехала работать на Сходню. Была зав. швейной мастерской.

До этого, я забыла написать, я поехала в Сумы к родным Зака и там прожила неплохо в семье, и до сих пор мне пишут.

А в 1953 году мой младшенький Изенька тоже проводил меня до Харькова и оставил на вокзале. И опять страх, и сама еду в Сумы. Прожила там до 1954, год полный. И к рождению получаю 18 телеграмм, поздравляющих меня с полной реабилитацией Зямочки. Опять счастье. Но меня не реабилитируют. Опять несчастье. И приезжаю в Москву к 8 марта, т. к. 24 февраля и меня реабилитируют.

 

Дальше буду писать. А пока хватит. Устала.

1980 — декабрь

 

На этом записи заканчиваются. Других тетрадей или дневников Этели в семейном архиве ее сыновей не нашлось.

Этель дожила до глубокой старости и до последних дней старалась обходиться без посторонней помощи, сохраняя несокрушимый дух, гордость и необыкновенную стать. Последние два года она жила со мной — своей единственной внучкой. Общалась с родными, играла с правнуками, шила себе платья — и пела! Ей было уже 90 лет, но голос ее возраста почти не выдавал.

Она умерла 30 апреля 1985 года, и на ее похоронах звучала ее любимая «Песня Сольвейг». По ее просьбе вместе с ней в гробу был похоронен портрет ее мужа Соломона Марковича Нейфельда, расстрелянного на полигоне Бутово 14 марта 1938 года в возрасте 52-х лет.

Оба сына Этели и Соломона — Илья и Марк — пережили свои девяностолетние юбилеи и умерли в окружении любимых родных и близких. Историю жизни семьи, рассказанную мне отцом, я описала в своем автобиографическом романе «День девятый». Далее — отрывок из романа (в романе эта глава называется «Я очень стар», повествование идет от лица Осипа — прототипом этого героя стал мой отец):

 

«…Какая-то женщина, к сожалению, ни фамилии ее, ни имени у меня не сохранилось, проходила мимо теплушек. Эти теплушки стояли в тупике Казанской дороги по нескольку дней, а женщина шла вдоль железнодорожных путей, не вплотную, но достаточно близко, чтобы увидеть вдруг в одной из них умоляющий взгляд. Глаза смотрели так, что женщина приостановилась, и тогда она заметила, как высунулась тонкая рука и выбросила что-то на землю. Это была маленькая пудреница. Женщина подняла ее и быстро ушла.

В пудренице оказались клочки бумаги. На одном из них было написано: «Нашедшего слезно заклинаю передать это моему сыну Эммануилу Бергу». На другом клочке указан телефон.

Потом мы узнали, что мама просила позвонить именно Эмме, предполагая, что меня уже нет. Что я мог быть тоже арестован и, возможно, расстрелян.

Женщина позвонила в этот же день. Она работала на каком-то заводе, я уже не помню, на каком именно. Он стоял где-то на Масловке. Мы пошли назавтра, и женщина отдала пудреницу. На разных клочках мама писала: «Дорогие деточки, разлука будет долгой, стройте свою жизнь самостоятельно». И еще: «Ни с кем не ссорьтесь», — это подчеркнуто несколько раз. На самом маленьком, совсем маленьком клочочке приписка: «Я в вагоне и из окошка вижу наш дом».

Из нашего окна на Русаковской действительно виднелись теплушки. Время от времени их перегоняли. Я нередко наблюдал, как туда, в тупик, приезжали «воронки». Думать о том, что там могла находиться мама, сил не хватало.

Позже я узнал, что маму отправили в Акмолинск. В АЛЖИР…»

 

Помимо «Сольвейг» и «Сулико», Этель любила петь старую песню, припев которой я запомнила и много лет назад внесла его также припевом в свою песню, которую посвятила ей. Ниже текст песни, а услышать ее исполнение можно на сайте «Изба-читальня».

 

ПЕСНЯ ЭТЕЛИ

Когда вереницею длинной

Несчастья войдут в мою дверь,

Я вспомню, как в тихой гостиной

Романсы мне пела Этель.

Вкусивши все горести века,

Хлебнувши земных передряг,

Мудрее, чем мудрый Сенека,

Она говорила мне так:

 

Припев:

Надо шутить, улыбаться

И цветы на пути срывать,

Пусть твой рот никогда не устанет смеяться

И целовать!

 

Бывало, что вечером длинным,

Устав от докучливых дам,

Совсем молодые мужчины

Несли ее руку к губам.

И песню она запевала,

Девятый десяток верша,

И тихо улыбкой играла.

И Женщины пела душа:

 

Припев:

Надо шутить, улыбаться

И цветы на пути срывать,

Пусть твой рот никогда не устанет смеяться

И целовать!

 

Лишь только завьюжат метели —

Замечется сердце мое.

Но вспомню я песни Этели —

И слышу, и вижу ее!

И — Господи! — если б сумела

Я петь до конца моих дней,

То те же бы песни я пела,

Учила бы взрослых детей:

 

Припев:

Надо шутить, улыбаться,

И цветы на пути срывать,

Пусть твой рот никогда не устанет смеяться

И целовать!

 

 

Примечания

            1.Здесь и далее подчеркивания в тексте — в соответствии с рукописью Э.И. Нейфельд.

            2. Театр Соловцова — русский драматический театр в Киеве. Основан известным российским актёром и драматургом Николаем Соловцовым в 1891 как один из первых стационарных театров Киева с постоянной театральной труппой. Был престижным театром города, просуществовал 33 года. Помещался по адресу: Николаевская площадь, 3. В советское время национализирован и переименован во Второй театр Украинской советской республики им. Ленина. (здесь и далее прим. А. И. Гайкаловой).

            3. Николай Афанасьевич Светлови́дов (наст. фамилия — Седы́х) 1889–20.11.1970 — советский, украинский и российский актёр театра и кино, театральный режиссёр, педагог. Лауреат двух Сталинских премий степени (1942, 1949). Народный артист СССР. Начал актёрскую деятельность с 14-летнего возраста сначала в самодеятельности (артист детской труппы И. Л. Полюдина в Киеве), затем в провинциальных антрепризах.

            4.Абрам Исакович Дзимитровский род. предп. в 1875. Некоторое время жил в Киеве, затем учился в Венской консерватории, по окончании вернулся в Киев. В 1922–1923 переехал в Вену по приглашению Universal Edition. В 1925–1933 заведовал русским отделом издательства, затем оркестровым отделом. Бобрик О.А., диссертация «Венское издательство Universal Edition и советские музыканты: история сотрудничества в 1923–1945 гг.»

            5. Айседо́ра Дунка́н (англ. Isadora Duncan),1877–1927 — американская танцовщица-новатор, основоположница свободного танца. Разработала танцевальную систему и пластику, которую связывала с древнегреческим танцем. Жена поэта Сергея Есенина в 1922–1924 гг. В её честь назван кратер Дункан на Венере.

            6. «В конце XIX века почти единственным приличным дачным поселением киевлян была Боярка, до которой можно было добраться по железке всего за какой-то час…. В Боярском лесу имелась Санатория Общества подаяния помощи бедным чахоточным евреям города Киева с десятью корпусами» — Александр Анисимов, «Вестник Недвижимости».

            7. Владимир Ильич Чернявский, 1893–1939 — партийный и гос. деятель УССР. Входил в состав особой тройки НКВД СССР. Родился в семье одесского рабочего. В 1911 г. вступил в РСДРП. Большевик. Вёл подпольную работу в Киеве и Кременчуге. Арестовывался царскими властями. Осуждён к адм. высылке в Тобольскую губернию, где отбывал наказание. Участник революции и гражданской войны на Украине.

            8. Елена Фёдоровна Розмирович-Трояновская, 1886–1953 — активная участница революционного движения в России. Жена Николая Крыленко и Александра Трояновского. Мать третьей жены В. В. Куйбышева — Галины Александровны Трояновской.

            9. С 1986 года – Гильзовая фабрика С. М. Каракоз, папиросы, Киев.

            10. Емельян Григорьевич Горбачёв (1892–1965), киевский рабочий-революционер, участник борьбы за установление советской власти на Украине.

            11. Минья́н (ивр. ‏מנין‏ ашкеназ. ми́ньон, сефард. минья́н — «счёт») — община из не менее чем десяти взрослых евреев-мужчин старше тринадцати лет и одного дня, собирающаяся для общественного богослужения и для ряда религиозных обрядов в иудаизме.

            12. Вероятно, Этель имеет в виду арманьяк Шабо (Chabot), известный своим «шоколадным» вкусом.

            14.Иностранный легион (фр. Légion étrangère) — войсковое соединение, входящее в состав сухопутных войск Франции и комплектуемое преимущественно из иностранцев. Об иностранном легионе написано немало текстов, которые говорят о невиданной жестокости легионеров, в состав которых входили преступники-добровольцы различных национальностей. В некоторых текстах упоминается обреченность легионов, невозможность отступать.

            15. Георгий Валентинович Плеханов, 1856–1918, теоретик и последователь марксизма, философ, видный деятель российского и международного социалистического движения. Входил в число основателей РСДРП, газеты «Искра». Автор работ по философии, социологии, эстетике, этике и истории общественной мысли России.

            16. Пароходы Русского Восточно-Азиатского пароходства «Царица» и «Двинск» во время Первой мировой войны курсировали между Россией и США.

            17. Кла́ра Це́ткин (нем. Clara Zetkin, урождённая Айснер (нем. Eißner); 1857–1933 — немецкая полит. деятельница, участница немецкого и международного комм. движения, одна из основателей Компартии Германии, активистка борьбы за права женщин. К. Цеткин сыграла важную роль в основании II Интернационала и подготовила для его Учредительного конгресса речь о роли женщин в революционной борьбе. Считается, что она является автором идеи Международного женского дня — 8 марта.

            18. Рахиль Моисеевна Гладштейн (1888–1978) — революционерка и коммунистка, активный участник Гражданской войны, врач, создатель и первый директор научно-исследовательского Института экспертизы нетрудоспособности и организации труда инвалидов (ныне Федеральное бюро медико-социальной экспертизы), автор трудов по экспертизе трудоспособности.

            19. Ногина Ольга Павловна (урожд. Ермакова), 1885–1977, педиатр, засл. врач РСФСР, член РСДРП с 1906. (Муж Ноги́н Виктор Павлович, 1878–1924 — российский революционный и советский гос. и парт. деятель; философ-марксист, в 1917 первый нарком по делам торговли и промышленности). Лебедева Вера Павловна, 1881–1968 — деятель советского здравоохранения, первый организатор и руководитель дела охраны материнства и младенчества в СССР. Доктор мед. наук (1935).

            20. Дом матери и ребенка на Покровке, рядом с Лепехинским роддомом (открыт в 1907, его первым врачом стал знаменитый акушер-гинеколог Григорий Львович Грауэрман).

            21. Евгений Петрович Терлецкий, 1892–1938 — член Всероссийского учредительного собрания, дипломат, нарком УССР. Жена — Юдифь (Рива) Моисеевна Гладштейн, 1898—1938.

            22. Международная выставка декоративного искусства и художественной промышленности в Париже, 28.04–25.10.1925. Участие в выставке СССР было одним из первых актов культурного обмена между СССР и Францией после установления дипломатических отношений между странами 28.10.1924.

            23. Леонид Борисович Красин, 1870–1926 — российский революционер, участник социал-демократического движения в России с 1890, член ЦК РСДРП в 1903–1907. Руководитель Боевой группы при ЦК РСДРП, член ЦК ВКП(б), в 1924–1926 член Совета обороны; советский государственный и партийный деятель. Член ЦИК СССР 1–3 созывов.

            24. Эдуа́р-Мари́ Эррио́ (фр. Édouard Marie Herriot), 1872–1957 – французский государственный и политический деятель, лидер партии радикалов и радикал-социалистов, писатель, историк, публицист, академик.

            25. Григорий Константинович Орджоникидзе (партийное прозвище Серго́), 12 (24).10.1886–18.02.1937, грузинский революционер (большевик), из дворян; один из крупнейших руководителей ВКП(б) и Советского государства.

            26.Весник (Немечек) Евгения Эммануиловна, 1897–1977 — инициатор всесоюзного движения жен ИТР за улучшение быта трудящихся, за что была награждена в 1936 году орденом Труд. Кр. Знамени. Осуждена на 8 лет как ЧСИР в 1938, место отбывания: Акмолинское ЛО, освобождена в 1945, реабилитирована в 1957. Сын — артист Весник Евгений Яковлевич.

            27. Шмаус Елена Гавриловна родилась в 1905 г., в с. Носково Курганского р-на. Приговорена 15.04.1938 г. ОСО при НКВД СССР как ЧСИР к 8 годам ИТЛ. Прибыла в Акмолинское ЛО 05.06.1938 из тюрьмы г. Челябинска. Освобождена 28.11.1945.

            28. Merde!  — фр. «Дерьмо!»

            29. У́ндол — железнодорожная станция Горьковской железной дороги на линии Москва – Владимир в городе Лакинске Собинского района Владимирской области. Название происходит от имени одноимённого села (бывшая вотчина Суворова), которое в советское время вошло в черту города Лакинска.

 

 

 

            Анна Ильинична ГАЙКАЛОВА

Родилась в 1954 г. Живет в Москве. С 1996 года работает в системе сиротства и детства, сейчас практикующий психолог, многодетная мать, троекратный усыновитель, автор романов и популярного издания для приемных родителей. Автор и основатель Школы осознанного родительства «Целый-невредимый».

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2022

Выпуск: 

1