Наталия СТАНКЕВИЧ. Пой, вагант, пой
Названия глав. Разо – это прозаические вставки в стихотворных произведениях трубадуров или же фрагменты их биографии. По сути, это фрагменты, составляющее единый текст, то есть те же главы.
Менестрель — придворный музыкант при феодале. Часто исполнял роль церемониймейстера, распорядителя и организатора торжеств. Могли иметь разное происхождение — от простого до высокого, и очень разный уровень доходов.
Вагант — бродячий исполнитель.
Разо первое
Центральная Франция, регион современной Оверни, около 1200 г.
Гильем де Марейль, придворный менестрель барона де Корнон, не мог припомнить, чтобы ему когда-либо доводилось испытывать большую ярость, стыд, страх и душевную боль, чем сейчас. Докатился на старости лет! Как последний ворюга, крадется по обиталищу своего покровителя — и зачем?! «Именно для того, чтобы ворюгой и стать», — пронеслось в голове.
Де Марейль резко остановился, с силой сжал руки, стараясь унять бьющую все тело крупную нервную дрожь. Нет, неправда! Никаким не ворюгой! Ведь он не ради себя! Он только хочет помочь, сохранить то, что ему дорого, отвести угрозу, нависшую над привычным ему, с таким трудом отстроенным миром!..
«...не без пользы для себя».
Менестрель едва не зарычал сквозь крепко стиснутые зубы, сжал кулаки и поспешно зашагал вперед.
Цель его вылазки, добротная дубовая дверь в конце коридора, очень удачно соседствовала со свисавшим вдоль стены до самого пола гобеленом: можно хоть как-то прикрыться от досужих глаз. Правда, если все же заметят, поймают, обнаружат его за этим гобеленом, будто хоронящуюся по углам блоху — сраму не оберешься. Тогда уж никакие объяснения, даже самые искренние, не помогут. Барон, по милости своей, наверное не вышвырнет на улицу опозорившего себя старого менестреля. Может, даже сделает вид, что поверил его словам. Но такие пятна на чести смывают только кровью. Что ж, башни в Корноне высоки. Его сюзерену недолго придется мириться с проступком нерадивого слуги. Как часто он пел о чем-то подобном в своих жестах[1]...
***
Месяцем ранее
...Почуял граф - приходит смерть ему.
Холодный пот струится по челу.
Идет он под тенистую сосну,
Ложится на зеленую траву,
Свой меч и рог кладет себе на грудь.
К Испании лицо он повернул,
Чтоб было видно Карлу-королю,
Когда он с войском снова будет тут,
Что граф погиб, но победил в бою.
В грехах Роланд покаялся Творцу,
Ему в залог перчатку протянул.
Аой!
Гильем де Марейль благоденствовал. Публика, наполнявшая большой пиршественный зал замка Корнон, была полностью во власти его мастерства. Струны лютни дрогнули под пальцами, издав не музыку — стон, и на глаза слушателей, прежде всего дам, предсказуемо навернулись слезы. Де Марейль особенно гордился этим приемом, своим личным изобретением, на оттачивание которого пошли долгие месяцы нещадных тренировок. Впрочем, они себя полностью оправдали: это место песни о деяниях славного рыцаря Роланда выходило теперь особенно волнующим.
Впрочем, хотя одобрение и восторг слушателей и были, несомненно, важны для него, в гораздо большей степени сердце старого менестреля согревало другое.
«Корнон возрождается».
Это была даже не мысль — скорее смутное ощущение, поселившееся где-то глубоко в душе, но и его хватало, чтобы плечи сами собой расправлялись, спина распрямлялась, а походка становилась легче. Хотелось жить, хотелось дышать, хотелось заставлять лютню петь на самые разные голоса, прославляя Творца за ниспосланный обитателям замка мир и спокойствие, которых они так долго были лишены...
Радость поселилась в замке давно, в тот самый день, когда еще молодой барон де Корнон женился, — неслыханное дело: по любви! — на девице де Периньяк, дочери барона де Периньяк, одного из своих соседей. Свадьбу гуляли две недели, пиво и вино лились рекой, на выставленных во дворе замка столах не переводилась снедь, в окрестных лесах не смолкал звук охотничьих рогов, а в самом замке — веселая музыка. Пожелания счастья и благоденствия молодым, казалось, пропитали самый воздух, а глядя на новоиспеченных супругов с их сияющими глазами, легко верилось, что пожелания эти сбудутся в полной мере.
И так и было. Восемь лет прошли хоть и не без хлопот и тревог, но в целом мирно и благополучно. Даже то, что брак этот так и остался бездетным, казалось, не могло омрачить счастья супругов. Да и хозяйство процветало. Молодой барон показал себя справедливым и мудрым сюзереном. В супругу же его были влюблены, казалось, все: начиная от самого барона и заканчивая последним вилланом из его деревень.
А потом счастье закончилось, уступив место подвигу. Очередной папский призыв: отбить христианские святыни у неверных. Разговоры, что очередной поход возглавят два короля и один император[2]. Сборы. Прощание. Потянувшиеся за ним месяцы и годы. Два поля брани: одно в далекой Палестине, второе — прямо здесь, в Корноне. Сделать так, чтобы замок, лишенный хозяина, устоял, не разорившись, не став добычей алчных соседей, среди которых особенно выделялся отец молодой баронессы де Корнон — барон де Периньяк, — это ли не подвиг? И ей удалось его совершить. Правда, ничто не дается даром. Оставшийся в замке де Марейль с грустью и подспудной тоской замечал, как тускнеет, становясь жестким, почти мужским, взгляд его госпожи. Как ее голос, кажется, созданный лишь для куртуазных бесед и пения, грубеет от разговоров с представителями вилланов: об урожаях или отсутствии таковых, о болезнях, лишениях и невзгодах... Замечал ранние морщинки у ее глаз и до срока появившиеся серебряные нити в волосах. Юная девочка и счастливая, беззаботная молодая женщина, которой госпожа была когда-то, на его глазах медленно умирала так же верно, как и крестоносцы на Святой Земле.
Именно в те тяжелые времена музыка стала для баронессы и всех обитателей замка единственным подспорьем и утешением. Долгими вечерами звучала лютня, и в подвигах французских рыцарей и императора Карла слушатели искали смысл происходившего с ними, а находили силы и вдохновение, чтобы прожить еще один день. И еще один... И еще... Музыка связывала их, поддерживала, не давала распасться их ставшему таким хрупким миру.
Потом начали возвращаться их соседи. Кто живым, а кто и в виде выбеленных палестинским солнцем костей – де Марейль искренне надеялся, что до баронессы никогда не дойдут сведения о том, что именно делали с телами погибших воинов, чтобы иметь возможность доставить на родину этот скорбный груз[3].
Барона де Корнон, однако же, не было ни среди первых, ни среди вторых, и в стенах замка зазвучало новое слово: «плен». Недели и месяцы в ожидании требования выкупа. И еще три года угасающей надежды. Все те же музыкальные повествования о бесстрашных героях — теперь как попытка проститься, мысленно присоединить к их числу ушедшего барона. Снова поиски в знакомых до боли звуках и словах смысла и опоры. Основания, чтобы не сломаться.
А однажды долгим зимним вечером на лютне оборвались сразу две струны. И раздался топот копыт.
...Роланд скончался, он в раю теперь.
Карл в Ронсеваль вернулся наконец.
Там ни тропинки, ни местечка нет,
Где б не лежал убитый на земле
Французский иль языческий боец...
Не переставая играть, де Марейль бросил беглый взгляд на кольцо обступивших его слушателей, затем перевел его на барона де Корнон, сидевшего рядом с супругой на возвышении во главе стола, всмотрелся в его лицо.
Радость нечаянного уже возвращения быстро сменилась унынием и тревогой: очень скоро стало очевидным, что если вернувшийся хозяин замка и сможет когда-либо снова возложить на собственные плечи ответственность за свои владения, то произойдет это еще очень нескоро. Сначала длительная лихорадка, от которой истаял, казалось, не только сам болящий, но и все, кто его окружал. Затем болезнь тела отступила, но стало очевидным, что взамен сохраненной жизни Палестина забрала у крестоносца сердце и душу.
Напряженный, тревожный взгляд в никуда...
Молчание, окутавшее барона, словно саваном...
Странные, пугающие припадки, во время которых несчастный словно возвращался в адский котел войны...
Ночные кошмары...
Раздражительность, переходящая в приступы неконтролируемой ярости...
Подозрительность, доходящая до абсурда...
От всего этого не было спасения, и де Марейль даже спустя годы винил себя в малодушии за то, что так долго не мог заставить себя прикоснуться к лютне. К уже другой лютне. Той, что знала до того руку только одного музыканта. Что вернулась с бароном из-под палящего палестинского солнца.
«Прости, эн[4] Гильем», — глухой голос господина и неловко сунутый в руки продолговатый сверток.
Это даже не беленые кости.
И снова время, в течение которого каждый обитатель Корнона искал способы смириться со своими потерями.
Зарубцевавшиеся раны, ставшая переносимой боль.
И снова музыка — на сей раз врачующая израненную душу воина. И снова поиск в словах и музыке смысла — наверное, какого-то другого, ведь для каждого он свой. И равновесие — хрупкое, шаткое, но уже достигнутое, уже сделавшее их жизнь чуть более светлой, а теперь — и радостной.
Первый за последние годы пир в Корноне: как прощание с прошлым, как надежда на будущее, как благодарность за настоящее. На подготовку потрачено несколько месяцев, но в кои-то веки, это приятные хлопоты. Несколько десятков приглашенных — соседей, родственников. Обильное угощение. И венцом надо всем этим — все та же песнь о славном рыцаре Роланде: путеводная нить, протянувшаяся сквозь время, позволившая им, подобно нити Ариадны, выбраться из лабирита невзгод и дожить до этого дня.
Он молвит: «Боже, сколь мой жребий горек!»,
Рвет бороду седую, плачет скорбно...
Вот жесте и конец. Турольд умолкнул.
Аплодисменты и одобрительные восклицания, хоть и ласкают слух, все же отходят для певца на второй план, когда барон де Корнон поднимается со своего места. Готов ли он? Вернулся ли, наконец, к замку его полновластный господин? За прошедшие годы было столько взлетов и сокрушительных падений, что ничего нельзя сказать наверняка...
И все же, глядя в раскрасневшееся от вина суровое лицо своего лорда, слушая, как весомо, уверенно раздается в пиршественной зале его голос, де Марейль все же позволил себе поверить, что худшее позади. Да, теперь все так, как и надлежит быть: сильный господин во главе замка и прилежащих к нему угодий; рядом с ним его супруга, разделившая с ним все тяготы и достойно вышедшая из всех испытаний: строгая, собранная, величественная... Верные друзья и преданные слуги... Да, Корнон возрождается.
Вот, кстати, и о слугах речь зашла.
— Эн Гильем умеет усладить наш слух и заставить сердца биться сильнее! И не только. Не будет преувеличением сказать, что именно его искусство помогло нам пережить самые черные дни... Дни, которые, казалось, никогда не закончатся... — голос барона дрогнул, и менестрель нервно стиснул гриф лютни: нет, господину никак нельзя углубляться в воспоминания! Слишком легко тьма из тех прошедших дней проникает в настоящее!
Почувствовала это и баронесса: де Марейль заметил, как она побледнела, легким движением коснулась руки супруга. Гости смолкли, переглядываясь: о состоянии здоровья и душевном равновесии барона ходили самые разные слухи, и теперь возможность оценить их самолично заставила приглашенных замереть в напряженном предвкушении зрелища.
Лорд замка Корнон, однако же, справился с собой: несколькими большими глотками осушил полный кубок вина, и голос его зазвучал снова: может, чуть залихватски, но полнозвучно и уверенно.
— Я говорил и говорю: нет в подвластных мне землях равного эн Гильему де Марейлю! А кто скажет обратное — того я сочту лжецом и заставлю отвечать за свои слова! Хотя бы попросту вбив их ему назад в глотку!
Публика откликнулась, оживилась. Присутствующие рыцари, уже разогретые добрым вином, загудели и загомонили так, что шнырявшие под столами в поисках объедков собаки шарахнулись в стороны.
— Дело говоришь!
— А то как же!
Посыпались шутливо-хмельные клятвы присоединиться к хозяину в покарании предполагаемого охальника, и менестрель с облегчением выдохнул: кажется, обойдется без скандала.
— Не будь так резв, зять! Того и гляди — споткнешься!
Новый голос, обращенный к барону, заставил собравшихся примолкнуть: ошарашенно, даже с некоторым недоверием. Неужели нашелся-таки дерзкий, позволивший перебить всеобщее веселье? Так ведь и до исполнения шутовских клятв недалеко, а от этого и до кровопролития рукой подать.
Рыцари заворчали, дамы испуганно притихли, глядя, как вперед выступает статный, несмотря на преклонный возраст, человек.
Де Марейль чуть заметно нахмурился, склонив голову к лютне, делая вид, что занят ее настройкой. Скулы вспыхнули от раздражения. Барон де Периньяк, отец госпожи. Змея подколодная! Пытался прибрать Корнон к рукам, как только до замка дошли слухи о пленении его хозяина. Вынудил собственную дочь выступить против него. Единственно благодаря ее стойкости и мужеству остался ни с чем, но даже теперь не унимается: только и ищет способа отравить все вокруг себя! На крупные гадости не способен: казна давно прохудилась, так хоть таким способом смуту затеять! Впрочем, кто знает, что у него на уме: свиреп и коварен он, как дикий кабан, мало ли чем закончится сейчас его выходка...
Господин замка придерживался, видимо, точно такого же мнения: ноздри его воинственно затрепетали от сдерживаемого гнева, широкие темные брови сурово нахмурились.
— Почтение к твоему возрасту и нашему родству не позволяет мне немедленно поступить с тобой согласно моему обещанию, досточтимый тесть, — заговорил он. — В равной степени и законы гостеприимства оберегают тебя. Однако слова, подобные твоим, не могут быть брошены на ветер.
— Сотрясать воздух предоставь своему песнопевцу, зять. Я же если говорю о чем-то, то вполне отдаю себе в том отчет. И могу поклясться, что прямо сейчас у меня в замке гостит тот, кто в два счета заткнет твоего старикана за пояс, — глазки де Периньяка хитро забегали. — Если, конечно, ты примешь вызов.
— Не мне его принимать, — резонно парировал де Корнон. — Эн Гильем, что скажешь? Твоя честь и честь твоего господина на кону. Никто еще никогда не смел уличить меня во лжи.
Непереносимо унизительно — принимать заочный вызов от неведомо кого, да еще если вызов этот брошен с явным намерением затеять гнусную свару. Унизительно — а еще тревожно. Новый человек в замке, пусть даже просто какой-то паршивый вагант с большой дороги. Новый музыкант, а значит — новая музыка. Что это будет? Уж не пошлые ли любовные виршики, вошедшие в моду и, подобно ядовитому плющу, заполонившие благородное искусство? Как скажутся они на Корноне? Не повредят ли? А тут еще этот, с позволения сказать, поединок, а за ним — возможная ссора с соседом, который, весьма вероятно, именно на это и рассчитывает! Только междоусобицы не хватало!
И, однако же, отказаться от этого безобразия было совершенно невозможно. Старый мерзавец, ловко все обставил: поймал господина на слове так, что и не отвертишься.
— И свою честь, и честь моего лорда защищать буду до последнего.
— Так тому и быть! — де Корнон и не ждал другого ответа. — Пусть твой вагант, досточтимый тесть, прибудет к нашему двору спустя неделю от сего дня и докажет свое мастерство.
«И будь что будет», — мысленно закончил де Марейль.
1 — Имеется в виду жанр chanson de gestes, дословно «песнь о деяниях» — героическая лирика. Наиболее известное произведение в этом жанре — «Песнь о Роланде», которую в дальнейшем и исполняет герой.
2 — Имеются в виду Филипп Август Французский, Ричард Львиное Сердце и Фридрих Барбаросса. Речь, соответственно, о третьем Крестовом походе, до которого Барбаросса, впрочем, не дожил.
3 — Трупы варили, затем отделяли мясо от костей. Эта практика была, однако, осуждена и запрещена Католической церковью, и именно этот запрет, равно как и запрет на эксгумацию трупов с целью их вскрытия, часто путают с церковным запретом на вскрытие как таковое, который является мифом.
4 — Эн (встречается вариант «нэ») — вежливое обращение, искаженно-сокращенное от dominum — господин).
Разо второе
Вагант явился ровно неделю спустя, как и было условлено.
Стоя на замковой стене, де Марейль придирчивым взглядом изучал высокую худощавую фигуру, въехавшую в Корнон на телеге, груженой зерном. Да-а, видно, де Периньяк оказался не таким уж щедрым покровителем: заставил своего посланца идти пешком, да и подарков, кажется, никаких не сделал, хоть этого и требуют обычные куртуазные кутюмы: плащ на музыкантике благо что дырами не светит... Может, посулили ему златые горы в случае победы?..
«Надо мной победы».
Эта смутная мысль ворочалась в сердце де Марейля всю неделю. Не то, чтобы перспектива музыкального поединка лишила его сна — но где-то на задворках разума застряла накрепко и внушала чувства, в которых он и сам не мог разобраться. Он старался убедить себя, что смутная тревога, овладевшая им, была связана лишь с внешними причинами: слишком многое зависело от приезда соседского ставленника, и слишком серьезные и долгоиграющие последствия могла повлечь за собой победа любого из участников поединка.
И все же...
Все же червем точила сердце мысль о чем-то более личном, сокровенном. О том, что его, де Марейля, право называться лучшим не оспаривалось, даже шуточно, вот уже пару десятков лет. И что любой поединок за это право не вязался с тем, что, как ему казалось, для Корнона он был все же не просто придворным музыкантом. Ведь он родился здесь и возмужал. На баронской земле похоронил родителей. Столько лет нес службу не только по обязанности, но по велению сердца. И после всех потерь и пережитых невзгод наверняка стал частью этого маленького мира, окруженного границами владений барона де Корнон. Неотъемлемой частью — в это очень хотелось верить. Но что, если это не так? Что, если появится кто-то другой...
Менестрель прищурился, всматриваясь в фигуру ваганта, как раз сейчас спрыгнувшего с телеги на землю.
Появится кто-то юный, стройный, смазливый, не лишенный, судя по всему, некоторого музыкального таланта и артистического обаяния — де Периньяк не прислал бы на поединок полную бездарность... Кто-то, кто будет петь и играть совершенно не то и не так, как он. И кто одним своим присутствием поставит и его, де Марейля, и господ, перед неопровержимым фактом: к придворному менестрелю неумолимо приблизилась старость...
И что тогда?
Об этом думать уже совершенно не получалось. Нет-нет, конечно, он не боится, что придется на старости лет познать нищету!.. Господин барон этого, по милосердию своему, точно не допустит... Не должен допустить!.. Но даже если позволят доживать свой век в замке — то что же? Стать никем, глядя, как новая музыкальная метла по-новому метет?.. Как мальчишке достаются рукоплескания слушателей и дары от лорда, а его, де Марейля, лишь изредка будут просить выступить: скорее из жалости к нему, чем для удовольствия публики...
Де Марейль искренне корил себя за подобное малодушие: как можно сейчас, когда вот-вот разразится ссора с подлым соседом, поддаваться собственным низменных страхам и переживаниям?! Обдумал бы лучше, как отвадить этого заезжего музыкантика так, чтобы дело до междоусобицы не дошло! И все же мысли, и переживания отступать не желали, и за прошедшие дни попортили ему изрядно крови.
— Он совсем еще мальчик, не находишь, эн Гильем?
Голос баронессы, неслышно приблизившейся к нему, вернул менестреля к реальности, и он быстро повернулся к собеседнице, почтительно кланяясь.
— Ты тоже думаешь о том, что он принесет в Корнон? — продолжала она. — И, судя по твоему лицу, ожидаешь худшего?
— Я приложу все усилия, чтобы ничего плохого не случилось, госпожа, — де Марейль помолчал, затем все же решился добавить: — А вы как будто рады его приезду?
— Нас слишком часто посещали перемены, эн Гильем, и слишком редко — радость, — ответила она, провожая взглядом ваганта, которого предупрежденные слуги повлекли ко входу в жилые помещения замка. — Но сейчас мне почему-то хочется верить, что в этот раз и то, и другое прибудет вместе.
Она благосклонно кивнула ему и пошла прочь, а менестрель поймал себя на мысли, что подобный настрой господ его совершенно не успокаивает.
***
Прибывший вагант приковал к себе внимание обитателей замка, едва переступив его порог. Прежде всего тем, что затворился в отведенной ему комнате, куда по приказу барона ему принесли вино и закуски, — да так и затих там.
Выступление его было назначено лордом Корнона на вечер, и, раздавая указания по его подготовке, де Марейль снова и снова ловил себя на том, что поневоле замедляет шаги и напрягает слух, проходя мимо массивной дубовой двери, ведущей в убежище вновь прибывшего. За ней стояла полная тишина, и менестрель со все растущим раздражением признавал, что это интриговало даже его. Мальчишка что, не собирается готовиться к выступлению? Разработать голос, настроить инструмент...
Инструмент?
Де Марейль даже приостановился от внезапно возникшего сомнения: а была ли при ваганте лютня? Или хоть что-нибудь, на чем можно было бы играть? Или он настолько самоуверен, что предпочтет петь без музыки? Не-ет... Подобное подойдет для монастыря, но никак не для музыкального вечера в замке!
Впрочем...
Менестрель слегка кивнул самому себе.
Впрочем, так даже проще. Хочет опозориться — так скатертью дорога! Тем больше будет возможностей уладить весь этот абсурд с музыкальным поединком полюбовно. Может, как-то удастся и вовсе свести дело к шутке: мол, перепил старый лорд Периньяка, выставил против корнонского соловья безголосого воробушка. Бывает. Мальчишке — милостиво что-нибудь подать... В смысле, подарить. С соседом, если будет нужно, еще раз дружески набраться. Глядишь — и забудется эта авантюра...
— Говоришь сам с собой, эн Гильем?
Появившийся из-за поворота коридора барон де Корнон дружески улыбнулся склонившемуся в поклоне менестрелю.
— Все ли готово к вечеру?
— Пока нет, мой лорд. Но будет.
— На тебя всегда можно положиться, — барон посерьезнел. — И я благодарен тебе за это. За все, что ты сделал за эти годы. Ты ведь знаешь об этом?
— Благодарю, мессир, — де Марейль почувствовал, как перехватило горло.
— Это будет непростой вечер, — продолжал де Корнон. — И дело, как ты понимаешь, вовсе не в талантах, реальных или мнимых, этого ваганта. Он тут разменная монета, уверен, моему дражайшему тестю плевать на него с высокой колокольни. Но я не хотел бы обидеть его. Моя супруга сказала, что он очень юн. Возможно, даже не подозревает, в какую грязную игру оказался втянут. Не говоря уж о том, что усобицу Корнон сейчас не может себе позволить. Ты мог бы... Словом... — он замялся, неопределенно повел в воздухе рукой. — Пока дело еще не дошло до прямого поединка между вами... Ну... Подыграть ему, что ли...
— Подыграть, мой лорд? — слова барона смешались с некстати вылезшими воспоминаниями о возможном отсутствии у ваганта лютни, и менестрель недоуменно нахмурился. — Простите, господин мой, но я не совсем понимаю...
— Похвали его, — на одном дыхании выпалил де Корнон, видимо, решившись озвучить то, что давно сформулировал в мыслях. — Ты ведь музыкант. Наверняка в его выступлении будут и хорошие моменты. Скажи о них что-нибудь. Пусть почувствует, что его оценили... Приняли всерьез... Что ты... Что ты считаешь его равным себе... — видимо, эмоции де Марейля от услышанного слишком явно отразились на его лице, потому что властитель Корнона продолжил поспешно и даже несколько извиняющимся тоном:
— Разумеется, на самом деле никому и в голову подобное не придет! Но я не хочу, чтобы завтра у наших ворот стоял мой тесть со своими головорезами и требовал сатисфакции за оскорбление его посланника. Он ведь только того и ждет, эн Гильем! Перебить нас, а Корнон прибрать к рукам! А если мальчишка будет принят с должным вниманием и благожелательностью, если проведет здесь какое-то время... Возможно, весь этот глупый спор забудется. А если нет... — он помолчал. — Если нет, у нас появится время, чтобы что-то предпринять. Соседа надо однажды поставить на место, но время — это главное, что для этого нужно. Ты ведь понимаешь меня, эн Гильем? Ты ведь не подведешь меня в угоду собственной гордости?
Неужели господин действительно считает его способным поставить собственные амбиции превыше интересов замка, который всегда был для него домом? Вот тебе и неотъемлемая часть!..
— Для меня нет, не было и не будет ничего превыше Корнона, мой лорд. И вечером я докажу вам это.
«Раз уж теперь этому нужны доказательства».
***
Беспокойной нашей любви
Ветвь боярышника сродни;
Нет листочка, чтоб не дрожал
Под холодным ночным дождем,
Но рассвет разольется ал,
И вся темень вспыхнет огнем.
Де Марейль, стоявший за спиной барона де Корнон, едва слышно вздохнул. Что же, именно чего-то подобного от юного ваганта и следовало ожидать. Что он может знать о серьезном искусстве? Какие представления иметь о matière de France или matière de la Rome la Grande?[1] Он даже с собственным именем разобраться толком не смог! Джауфре Алегрет! Настоящее, надо полагать: ни один артист в здравом уме не возьмет такой псевдоним. Пока выговоришь, язык сломаешь, а чтобы запомнить, небось, сто раз повторить нужно! Почему не подобрал что-то поблагозвучнее? Вряд ли с какой-то конкретной целью: кроме как оскорбить запутавшуюся публику, намерения тут даже измыслить сложно. Так что, скорее всего, он просто совершенно неопытен. Поет еще относительно сносно, хотя и тут не без огрехов, и для музыкального уха существенных. Но, видимо, в трактирах и вилланских халупах и этого было довольно, чтобы заработать на миску похлебки. Потом, видимо, как-то оказался в замке де Периньяка, а тот уж на талант не посмотрел: использовал мальчишку как Троянского коня и теперь ждет развития событий, как мерзкий паук посреди своей сети.
Так, однажды, в лучах зари
Мы закончить войну смогли,
И великий дар меня ждал;
Дав кольцо, впустила в свой дом;
Жизнь продли мне Бог, я б держал
Руки лишь под ее плащом.
Брови придворного менестреля медленно поползли вверх. Даже так?! Не слишком ли резво для общества, в котором едва ли не половина — дамы? Не говоря уж о хозяйке замка, на которую ушлый пиит бросает совершенно возмутительные жаркие взгляды, исполняя свои похабные попевочки! Неужели ради сохранения мира в Корноне господин и госпожа вынуждены будут снести такое унижение?!
Де Марейль перевел взгляд с Алегрета на баронессу, и в голове его родился новый, неожиданный вопрос: а так ли уж она против?
Абсурд, разумеется, полный абсурд! Грязная, подлая мыслишка, на которую не должен быть способен по-настоящему верный слуга! И все же... Этот румянец на скулах, этот затуманенный взгляд из-под трепещущих ресниц... Легкая мечтательная полуулыбка... Он вырос в строгости, но не в монастыре и, как мужчина, понимал, что все это может означать. Но самое мерзкое — даже не в этом. С души воротит видеть, что этот взгляд и румянец, и трепет ресниц сейчас так или иначе подхватывают все дамы в зале. И у каждой есть на то хоть какое-то да основание. Гадкий мальчишка даже не пытается сделать вид, что его обаяние адресовано лишь госпоже замка. Он просто играет роль, как это принято теперь при пышных и развратных дворах сильных мира сего, что с пустым бахвальством называют себя покровителями искусств. Там принято быть влюбленным. Принято сочинять кансоны в честь своей донны: это невзирая на то, что объекты куртуазной любви — как правило, замужние дамы. Принято приносить им клятвы верности, принято служить, как вассал служит своему сюзерену, принято в их честь совершать безумства и томно вздыхать об отсутствии взаимности... Или ликовать, доводя себя чуть ли не до экстаза, от наличия таковой...
Нет-нет, конечно, госпожа выше этого! Если она и принимает заигрывания ваганта с внешней благосклонностью, то только потому, что не хочет его обидеть и тем самым спровоцировать конфликт. Ведь просил же господин его, де Марейля, быть доброжелательным по отношению к тестеву посланцу. Кто может поручиться, что подобного разговора не произошло между ним и его супругой? Разумеется, именно этим все и объясняется...
Или не все?
Ведь если все это — только вежливая игра, то почему господин так мрачен? Почему взгляд его, обращенный на бродячего музыкантика, снова опасно туманится, как в те, только недавно окончательно отступившие черные дни, когда демоны ярости и подозрительности превращали мудрого сюзерена и отважного рыцаря в неразумного злобного зверя?..
И почему...
Ощущение неприятно царапнуло сердце менестреля.
Почему публике вагант так откровенно, недвусмысленно, искренне нравится?!
Ведь это не просто учтивость! Дамы глазеют на него с неприкрытым восторгом и обожанием, и, что самое странное, собравшиеся в зале их мужья и кавалеры этому как будто даже рады! На раскрасневшихся лицах — довольные ухмылки, плечи расправлены, грудь колесом... Будто любовный напиток разливает вокруг себя клятый вагант! Чудное что-то, уж не колдовство ли?!
Как-то раз на той неделе
Брел я пастбищем без цели,
И глаза мои узрели
Вдруг пастушку, дочь мужлана:
На ногах чулки белели,
Шарф и вязанка на теле
Плащ и шуба из барана.
И снова — кокетливые улыбки, переглядки, словно каждый слушатель и слушательница сейчас представляет себя в роли то ли рыцаря-рассказчика, то ли языкатой пастушки, ловко отвергающей его ухаживания!.. Да чем он их всех пленил-то?!
А вот об этом как раз самое время серьезно задуматься. Выступление юного бабника идет к концу, скоро нужно будет высказать свое мнение о его талантах. А что тут скажешь?
Де Марейль постарался больше не вслушиваться в вульгарные вирши, сосредоточившись исключительно на музыкальной стороне дела.
Что ж, на добрый толк, самое лучшее, что можно тут сказать — «могло быть и хуже». Тембр у мальчишки довольно приятный, голос сильный и звучный. Правда, владеть он им толком не умеет. Тут недотянул, резко оборвал звучание, там невовремя взял дыхание, выдохся — пришлось перехватывать в середине слова... Высокие ноты слишком резкие, почти визгливые, слышно, что очень боится не взять, бросается на каждую, ровно рыцарь в атаку, иногда-таки промазывает и тем самым неизгладимо портит о себе впечатление. Зато низы аккуратные, в них ему явно удобнее... Спрашивается, конечно, о чем он думал, когда составлял себе не подходящий для голоса репертуар. Наверно, о том же, о чем и при выборе имечка...
Вагант, наконец, умолк, раздались дружные аплодисменты и одобрительные, веселые восклицания. Барон, хоть и выглядел более сдержанным, чем другие слушатели, но, к радости менестреля, справился с собой: черные тени прошлого, кажется, отступили.
— Мы благодарим эн Джауфре за то, что он почтил нас своим присутствием и усладил наш слух своим искусством, — заговорил он. — И мы рады тому, что среди нас есть кто-то, кто может оценить его талант с высоты своего мастерства. Так что скажете, эн Гильем?
Когда-то в глубоком детстве де Марейль на спор пробовал перейти замерзший пруд недалеко от замка. Зимы стояли обычно теплые, и образовавшаяся в кои-то веки на поверхности воды прозрачная корка виделась глупым мальчишкам — ему и его приятелям, — прекрасным способом доказать свою храбрость и удачливость. Он до сих пор помнил, как поскрипывал под ногами лед и как замирало сердце от ощущения, что каждый шаг может быть шагом в бездну...
Теперь он чувствовал то же самое.
— Искусство нашего любезного гостя, несомненно, vain mais plaisant[2], — отечески улыбнувшись, заговорил он. — Наш юный друг весьма четко улавливает новомодные веяния и стремится потешить ими благодарную публику...
«Благодарную и невзыскательную», — добавил он мысленно.
— Что ему и весьма удается, — продолжил он вслух.
— То, что приятно, не может быть пустым, — внезапно подал голос вагант. — Пусть священники читают нам мораль на проповедях. Задача же искусства — дарить отраду, вызывать интерес к жизни, сеять радость и легкость... Заставлять глаза слушателей сиять, а их сердца — биться чаще...
И снова возмутительно дерзкий взгляд на госпожу, дополненный, так быстро, что это безобразие никак не пресечь, глубоким поклоном и словами:
— Позвольте мне служить вам, моя донна. Позвольте быть вашим рабом и вашим рыцарем, тем, кто до конца дней своих будет славить вашу красоту и добродетель. Позвольте преклоняться перед вами — и на свете не будет человека счастливее Джауфре Алегрета.
И снова, как ни удивительно, вместо возмущения — восторженные мечтательные вздохи дам. Кажется, что каждая из них, позабыв о пресловутой добродетели, мечтает быть сейчас на месте баронессы. Лишь де Марейль заметил, как напряглась при словах юного наглеца рука барона и как потемнело его лицо. Еще мгновение — и все мирные намерения полетят ко всем чертям.
— Разве об этом мы сейчас говорим, эн Джауфре? — что угодно, только бы остановить эту вульгарную сцену, переключить его внимание с госпожи! — Не стоит ли для начала закончить разговор о вашем искусстве, и лишь потом вести речь о служении прекрасной донне?
— А разве можно отделить одно от другого? — голос ваганта звучал совершенно безмятежно и уверенно. Неужели он действительно так слеп, что не понимает, какие тучи сгустились над его головой?! — Я влюблен, стало быть, я пою. Разве может искусство строиться на чем-то другом?
— На мастерстве, быть может? — де Марейль постарался произнести это возможно более нейтрально.
— Таком, как ваше, эн де Марейль? — переспросил вагант. — Никогда не мог понять, в чем смысл — перепевать чужие слова? То, о чем пою я, хотя бы основано на моем личном опыте.
— «Я держал бы руки под ее плащом»? — процитировал менестрель. — Что ж, действительно, опыт, достойный быть увековеченным.
Их взгляды на мгновение скрестились, и де Марейль почему-то именно в этот момент припомнил окончание той давней истории с прудом.
Лед провалился.
1 — Де Марейль называет основные темы трубадурской поэзии рубежа XII-XIII вв. В matière de France входил корпус повествований о Карле Великом и его рыцарях (к которому относится и «Песнь о Роланде» как самая известная), matière de la Rome la Grande — средневековые переложения античных историй о Трое, Одиссее, Энее и т.д. Любовная лирика, которую исполняет вагант, относится к matière de Provence, и, как видно по реакции де Марейля, серьезным искуством не считалась.
2 — Дословно: «пустое, но приятное». Де Марейль обыгрывает здесь распространенную на рубеже XII-XIII вв. характеристику любовной лирики, относящейся к уже упоминавшейся matière de Provence. В оригинале эта характеристика звучит как «vain et plaisant» — «пустая И приятная». Де Марейль старается несколько смягчить ее.
Разо третье
О милостивом согласии баронессы де Корнон считаться донной ваганта Джауфре Алегрета стало известно на следующий день, и это будто пробудило Корнон от спячки. Замок враз пришел в движение, и де Марейль никак не мог понять, было ли оно оживленным или лихорадочным. Пожалуй, последнее, ибо, подобно разуму человека в горячке, привычная менестрелю жизнь медленно, но верно переворачивалась с ног на голову.
Господин барон так и не соблаговолил обсудить с ним произошедшее на музыкальном вечере, и теперь менестрелю оставалось только надеяться, что его лорд воспринял все именно так, как и было на самом деле: пойти на перепалку с Алегретом его заставила не собственная несдержанность, а лишь забота о чести госпожи баронессы. Впрочем, теперь, когда все эти пошлые ужимки в отношении новоиспеченной музы ваганту были официально дозволены, он уже ни в чем не был уверен.
Его мир менялся так стремительно, что более всего это напоминало крушение.
Смех и девичье щебетание, доносившееся из кухни, де Марейль услышал еще на лестнице. Сразу кольнуло нехорошее предчувствие, связавшее необычное оживление с появлением юного певуна.
Предчувствие оправдалось в полной мере, когда, войдя в просторное помещение с выбеленными стенами, менестрель обнаружил Алегрета уже за столом в компании большой тарелки с мясной нарезкой и пары девчонок: кажется, судомоек, которые фамильярно устроились по бокам от него, — добро хоть не на колени взгромоздились! — наперебой что-то рассказывая.
При появлении де Марейля, чей хмурый вид не предвещал ничего хорошего, девицы вспорхнули с лавки и поспешили скрыться с глаз. Сам вагант поднялся, поклонился учтиво, но никакого раскаяния по поводу своего неблагопристойного поведения явно не испытывал.
Да за кого он себя принимает?!
— Надеюсь, вас хорошо разместили, эн Джауфре, — холодно осведомился придворный менестрель, присаживаясь напротив. Неприязнь неприязнью — а жертвовать завтраком, лишь бы не видеть юного нахала, он не собирался.
— Прекрасно, благодарю, — отозвался тот. — И благодарю также за вчерашний вечер. Было очень... Познавательно.
«Дерзит, что ли?..»
Де Марейль кивнул служанке, почтительно поставившей перед ним миску с едой. Перехватил и кокетливый взгляд, который метнула девица на ваганта. И что только все в нем нашли?!
— Сколько вам лет, эн Джауфре? — поинтересовался он. В конце концов, приказ господина барона о доброжелательном отношении к гостю отменен не был. Хочешь-не хочешь, а надо наводить мосты.
— Девятнадцать.
— Давно ли посвятили себя высокому музыкальному искусству?
На тонком лице Алегрета промелькнула странная улыбка, не то насмешливая, не то горькая.
— Посвятил себя высокому музыкальному искусству? — переспросил он. — Что ж, если вам так угодно... С двенадцати.
— Кто же вас обучал?
— У меня было много наставников.
Вот как. Значит, он был прав: мальчишку никто не учил так, как это должно. А ведь жаль. Де Марейль сам удивился внезапно проскользнувшей мысли. Огранить его — и будет хоть и не бриллиант, но уж точно что-то более приличное, чем сейчас. Есть ведь, куда расти...
Впрочем, Господь Всемилостивый, о чем он только думает?!
— Странствовали? — спросил менестрель, старательно отгоняя мысли о том, как именно сидящего перед ним мальчишку можно было бы подтянуть в пении.
— Да, и много.
— На инструментах играете? Признаюсь, вчерашнее ваше выступление без аккомпанемента было несколько... Неожиданным.
— Нет, игре я не обучен.
— Вообще ни на каком инструменте?!
— Эн де Марейль, к чему все эти расспросы?
Менестрель, удивленный неожиданной сменой тона беседы, поднял глаза на своего собеседника и, пожалуй, впервые по-настоящему встретился с ним взглядом. По хребту пробежал неприятный холодок. Не должен совсем еще юный мальчик так смотреть: твердо, настороженно, будто он везде и во всем видит подвох. А еще — безгранично устало, будто не юноша, а проживший долгую и трудную жизнь старик.
— Что вы хотите узнать на самом деле, эн де Марейль? Ведь я вам не нравлюсь, это очевидно. Так чего ради продлевать беседу, которая вам неприятна? Перейдите сразу к сути, так будет быстрее и проще.
Что ж, откровенность за откровенность.
— Дело не в вас, эн Джауфре. Не в вас лично. Я лишь спрашиваю себя, понимаете ли вы, почему и ради чего вы здесь? — Вагант лишь молча вскинул голову, явно ожидая продолжения, и де Марейль заговорил снова: — Барон де Периньяк прислал вас сюда с определенной целью, о которой вы, возможно, не догадываетесь. Не мне посвящать вас в это, но поверьте: за всей этой историей с музыкальным поединком между нами скрыто гораздо больше, чем вы можете себе представить...
— Если вы о трудных годах, что пережил этот замок, об отъезде господина барона в Палестину и его нелегком возвращении, то мне о том известно.
— Что?.. — де Марейль с трудом поверил своим ушам. — Но откуда?..
— Мессир барон де Периньяк рассказал в общих чертах. А здешние слуги добавили деталей.
— Но тогда... Тогда... — менестрель с трудом подбирал слова, — тогда вы понимаете, что ваше присутствие здесь нарушает весь заведенный уклад, все, что нам с таким трудом удалось восстановить!.. Это ваше служение госпоже баронессе... Оно попросту неуместно!
— Почему?
Придворный менестрель шумно выдохнул, не найдясь, что ответить, и Алегрет продолжил:
— Если уж речь зашла о моей донне, эн де Марейль, то неужели вы не замечаете очевидного?
— Очевидного?!. — потрясение менестреля росло с каждым услышанным словом. — Это чего, позвольте узнать?!
— Что она несчастна, разумеется, — слегка пожал плечами вагант.
— Вздор!
— Отчего же? Долгие годы она делала не то, что надлежит делать не только даме ее круга, но и любой женщине. Ведь она прекрасна, разве будете вы со мной в этом спорить? Она создана для того, чтобы ею восхищались, слагали в ее честь кансоны, творили безумства, теряли ради нее покой и сон! А вместо этого она на своих плечах несла и этот замок, и своего супруга. Когда он в последний раз говорил ей о любви? Когда смотрел на нее не как на соратницу, на надежу и опору, — а как на женщину?..
— Понятия не имею и знать о том не желаю! — повысив голос, твердо ответил де Марейль. — Ибо считаю это не своим делом. И уж тем более — не вашим! Ваши гнусные инсинуации не имеют ничего общего с реальностью! Госпожа баронесса — добродетельная супруга, а также сильная, стойкая, набожная и мудрая женщина!
— Вот и я о том же.
Де Марейль задохнулся от возмущения, а вагант, воспользовавшись паузой, тише продолжил:
— Не пытайтесь уверить меня в том, что не заметили этого вчера.
— Этого?.. — машинально переспросил менестрель.
— Того, как она расцветала от одного страстного взгляда, от пылкого слова, от просьбы служить ей и воспевать ее красоту. Она, как иссохшаяся земля, впитывает мельчайшие капли внимания, любования собой, обожания, восхищения, трепета перед ней. А когда она напитается этим — поверьте, эн де Марейль, она зацветет. Невыразимо прекрасно зацветет.
— И для того вы здесь?.. — рассеянно переспросил менестрель. Мысли путались, не давая ухватить нить беседы, отобрав у мальчишки инициативу в разговоре.
— Если вас интересуют причины моего пребывания в Корноне, то извольте. Да, вы правы, барон де Периньяк прислал меня с целью затеять ссору с вашим господином, начать междоусобицу, по возможности убить в ней барона и присоединить его владения к своим. С этой целью я должен был спровоцировать вас и ваших господ на скандал.
— Вчера вам это не удалось, и потому вы пытаетесь разозлить меня сейчас?
— Я не пытался. Не пытаюсь и теперь.
— Почему?
Алегрет снова усмехнулся — не то зло, не то горько.
— Возможно, потому что я почти никогда не делаю того, что от меня ожидают, эн де Марейль. И никогда не становлюсь чьей-то разменной монетой. Полагаю, это объяснение подойдет не хуже всякого другого.
***
Две следующих недели прошли для де Марейля под знаком все большего хаоса, который приезжий вагант вносил в жизнь замка — и в его собственные мысли. Он был бы и рад обозвать творящееся вокруг него безобразием и безумием, а Алегрета — наглым выскочкой и вражеским ставленником. Но за истекшие дни пришел к неутешительному выводу о том, что ни в какие однозначные мерки и оценки происходящее не укладывается.
Вагант вел себя в целом вполне пристойно (если закрыть глаза и уши на содержание его попевочек). С ним, де Марейлем, раскланивался при встрече учтиво, хотя пожилой менестрель и не мог избавиться от ощущения все той же затаенной горькой усмешки, сквозившей в его ореховых глазах. Вирши в честь своей новоявленной донны слагал исправно, и даже меру в них знал: вышедшие из-под его пера творения, хоть и довольно страстные, были все же на порядок скромнее того, что он озвучивал на выступлениях и адресовал всем желающим его послушать. Словом, упрекнуть его можно было разве только в весьма скромном уровне мастерства, да и это, как с каждым разом все больше убеждался де Марейль, было очевидно лишь для него. Остальные же слушатели огрехов явно не замечали или, что еще более вероятно, им было все равно. Лишь бы и дальше слушать про сады любви, про горести отвергнутых воздыхателей и упоение обласканных, а то и вовсе про сущую околесицу, сочиненную вагантом прямо в Корноне и носящую название «Песня ни про что».
Все это больше всего напоминало весну — раннюю, дружную, теплую, когда все живое сбрасывает с себя оковы зимы и пускается в рост и цветение, буйное, неудержимое, и единственное, что в нем было однозначно плохо — его, де Марейля, больше не просили выступать. Две недели под сводами большой пиршественной залы звучали виршики про пастушек, всевозможных донн, и даже — песня-рассуждение о том, стоит ли делить возлюбленную с другим. Придворный менестрель поначалу старался относиться к этому с терпением и пониманием: мол, нужно же показать, что к посланцу де Периньяка относятся всерьез, но чем дальше, тем сложнее становилось ему бороться с ощущением собственной заброшенности.
Переживающему новое рождение замку Корнон был уже не нужен старый музыкант, повествующий о деяниях давно минувших лет. Любовь, когда-то уступившая место подвигу, теперь снова вступала в свои права. А о любви, тем более такой: утонченно-страстной, сказать ему было решительно нечего.
Ощущать это было невыносимо. И дело было даже не в унизительной легкости, с которой приезжий запевала задвинул его на задний план; не в страхе, что его прогонят прочь со двора, как отслужившего свое старого пса; а в жутком чувстве, что жизнь проходит мимо него. Будто живым в могилу закопали.
«Лучше уж и правда поскорее отойти в мир иной: так хотя бы не нужно будет притворяться, что ты — все еще часть жизни».
Уединенный клочок земли между бурно разросшимся старым садом и замковой стеной де Марейль ценил за тишину, безлюдность и возможность побыть наедине со своими мыслями. Тем большим было его раздражение, когда, проходя между разлапистыми фруктовыми деревьями, он услыхал ставшие за последнее время привычными, но оттого ничуть не более приятные звуки. Как оказалось, голос Алегрет все же тренировал. Или, во всяком случае, думал, что делает именно это.
Менестрель, не сдержавшись, раздраженно зарычал и помотал головой, словно пытаясь вытряхнуть из ушей безнадежно испорченную высокую фальшивую ноту. Ускорил шаг и возник перед сидящим на земле вагантом, словно пышущий праведным гневом ангел музыкального возмездия.
— Кто — так — поет?! — не думая более о приличиях и о том, чтобы «не обидеть гостя», рыкнул он. — Какой враг научил вас брать высокие ноты горлом?! Это звучит, словно здесь изощренно пытают петуха — осипшего и безголосого! А дышете вы, простите, чем?! Что можно спеть, скрючившись в три погибели?! Это какое-то изуверство — над собой, а потом и над слушателями! Встаньте!
Алегрет, видимо, ошарашенный неожиданным напором, послушно молча поднялся. Глаза его все больше приближались к идеально круглой форме, но охваченный две недели сдерживаемым наставническим рвением де Марейль этого уже не замечал.
— Всех святых ради, оставьте это позерство! — продолжал он, слегка пиная изящно выставленную вперед ногу своего неожиданного ученика. — На публике будете красоваться. А сейчас — равная опора на обе ноги, — он даже потопал для наглядности. — Выпрямите спину, плечи назад. И расслабьтесь, не зажимайте шею. Поверьте, я и близко не причиню вам тех страданий, что заставляете претерпевать вы меня во время ваших, Господи прости, выступлений!.. Ну вот, так уже лучше. Теперь — дышим!
Вагант вздрогнул от ладони, с размаху опустившейся на его живот. Попытался отстраниться, но менестрель придержал его за плечо.
— Не дергайтесь, — велел он. — Небось не девица. Дышите, говорю!
Грудная клетка юноши несколько раз рвано поднялась и опустилась, и де Марейль с недоверчивым потрясением заглянул ему в лицо.
— Вы что, и когда поете на публику, дышете именно так? — неверяще уточнил он.
Алегрет молча кивнул.
— Мне следовало догадаться. Святые угодники, кто ж из ваших наставников вас так ненавидел?.. — не дожидаясь ответа на этот, по сути, риторический вопрос, он пояснил: — Животом. Дышать надо животом и никак иначе. Звук рождается здесь, — он слегка похлопал Алегрета по прессу. — Не в груди и упаси Господь не в горле, как у вас сейчас. В горле живут исключительно задушенные петухи, а голос, — нормальный, полнозвучный, артистический певческий голос! — идет отсюда. Мычите!
— Что?
— Сомкните губы. Не сжимайте, свободно. И тяните звук «м-м-м». Да не лезте на чертовы верха, что вам там как медом намазано?! Еще один ваш ненавистник — человек, подобравший вам репертуар... Ну да ладно. Возьмите ниже. Там, где вам удобно. И я хочу услышать полный объемный звук. Мышцами живота вы создаете необходимый напор воздуха. Кости в вашей грудной клетке отражают и усиливают звук, той же цели служит ваш череп. Если делать все верно, голос будет звенеть без больших усилий с вашей стороны и наполнять помещение, где вы выступаете. Тогда не придется кричать, как вы это делаете сейчас. Ну вот, да, сейчас это что-то похожее на правду. Сами-то слышите разницу?
Алегрет кивнул, на лице его все еще было написано изумленное недоверие.
— Вот и славно. Напоследок — о так любимых вами верхах. Самый дельный совет, который тут можно дать: пошлите их в пекло и составьте себе репертуар под свой голос. Но если уж этого вы сделать так и не удосужились — хотя бы не подъезжайте к высоким нотам. Это звучит, как телега, взбирающаяся на гору. Скачок от низкого звучания к высокому должен быть именно скачком, а не мучительным переползанием. Высокая нота, которую слышит от вас публика, должна звучать еще выше у вас в голове. Представьте ее, прежде чем взять. И не подползайте, а прыгайте на нее сверху. Чем, по-вашему, человек поет?
— Животом? — понятливо уточнил Алегрет.
— Им тоже. Но это потом. Человек поет, во-первых, разумом. Музыка должна зазвучать в ваших мыслях прежде, чем станет слышна окружающим. Во-вторых — ушами. Вам, правда, это не так важно, раз уж вы не аккомпанируете себе, но мало ли... Вдруг однажды понадобится соотносить свой голос с инструментом или, например, с другим певцом. И только в-третьих — животом и всем остальным, что к нему прилагается. Примерно так[1].
Он выдохнул — и только тогда осознал всю абсурдность произошедшей только что сцены. Он что, наставлял своего соперника?! Конкурента, из-за которого весь замок встал вверх дном, а его самого, того и гляди, выставят за порог?! Боже Всемогущий, что это было?!
Вагант, судя по всему, полностью разделял его изумление.
— Эн де Марейль.... — негромко потрясенно произнес он. — Вы что, помогаете мне?.. Почему?..
Почему-почему! Да если бы он знал, почему! Если бы еще хоть что-то понимал в себе и в окончательно взбесившейся вокруг него жизни! С легкой руки этого самого ваганта взбесившейся, между прочим! И что теперь ему отвечать? Кроме, пожалуй, самого сокровенного, что просилось на язык вот уже две недели...
— Да подите вы к дьяволу, Алегрет!
Он широкими шагами направился к деревьям, уже даже не пытаясь понять, на кого злится: на ваганта, самого себя или на весь мир в целом. Однако удалялся все же недостаточно быстро, чтобы не услышать за спиной негромкое:
— Спасибо.
1 — Де Марейль преподает Алегрету основы академического пения. Автор отдает себе отчет, что существуют и другие певческие стили, в которых голос ставится по-другому, и к его звучанию предъявляются другие требования. Также автор не нашел сведений о том, как обучали вокалу в XII-XIII вв. Весьма вероятно, что не так, как описано здесь. Тем не менее, если не историческая, то фактологическая матчасть тут соблюдена.
Разо четвертое
— Мой лорд, позволите ли высказать нижайшую просьбу?..
Голос де Марейля был твердым, хоть это и стоило ему титанических усилий. А вот поднять взгляд от пола так и не получалось.
— Просьбу? Тебе чего-то недостает, эн Гильем? — барон подошел к нему, дружески коснулся плеча. — Что случилось? Говори, я слушаю.
«Неужели он в самом деле не понимает, что случилось?!»
— Мессир, не пора ли... Не пора ли напомнить вашим придворным, что есть истинное искусство?.. — выдавил де Марейль.
— М-м?..
— Я... Я не выступал уже более трех недель, мой лорд. С самого появления эн Джауфре. Его выступления следуют одно за другим, господин, и, несомненно, привлекают внимание публики и вызывают ее живейший интерес... Но все же...
Де Марейль запнулся, чувствуя, как щеки начинают пылать от стыда и унижения. Чтобы он, придворный менестрель, выпрашивал возможность выступить?! Всего-то месяц назад ему бы подобное и в страшном сне не приснилось!
— Я не думал, что такой разговор между нами возможен, эн Гильем, — ответил барон, нахмурившись. — Мне казалось, мы поняли друг друга, когда говорили об эн Джауфре. Помнится, ты тогда сказал, что для тебя нет, не было и не будет ничего превыше Корнона.
— Так и есть, мой лорд!
— И все же ты хочешь подвергнуть его угрозе нападения, если вдруг наш гость сочтет себя оскорбленным из-за того, что ему не уделяют должного внимания?
«Это ему-то не уделяют?!»
— Вряд ли эн Джауфре сочтет себя оскорбленным, господин мой.
Вот и еще кое-что, что еще месяц назад могло случиться разве что в кошмарном сне: он напрямую возражает своему сюзерену!.. Барон это тоже, похоже, заметил и, видимо, оценил степень отчаяния, которая могла подтолкнуть менестреля к этому поступку.
— Послушай, эн Гильем, — примирительно заговорил он. — Ведь все складывается не так и плохо. Этот юноша и его песни действительно нравятся: придворным, дамам... Моей достойной супруге также, она расцветает день ото дня от его преклонения перед ней. Да и я не в накладе. Так почему бы не посчитать, что у тебя просто появилось время для отдыха? Ведь ты годами преданно служил нашему семейству. Ты заслужил немного покоя и праздности. Зачем же все разрушать?
— Моя музыка и мое искусство всегда служили лишь для созидания Корнона, мой лорд. Никак не для разрушения. Если бы вы и сами так не думали, вы не стали бы прилагать столько усилий, чтобы вернуть мне лютню из Палестины. Разве я неправ?
— Лютня, да... Признаюсь откровенно, эн Гильем, дело и в ней тоже.
— В ней тоже? Простите, мой лорд, но я не совсем понимаю...
— Для меня она все еще поет его голосом, эн Гильем. И заставляет винить себя в том, что я не смог его спасти. Напоминает о черном прошлом. А сам понимаешь, ни к чему нам такие воспоминания. Пора жить дальше, милостью Божией.
— Вы желаете... Вы желаете, чтобы я больше не играл на ней, господин мой?.. — голос менестреля разом охрип.
— Да нет, что ты!.. Почему сразу «не играл»?.. Просто, ну...
«Чтобы я этого не слышал».
Окончание фразы повисло в комнате слишком ощутимо, чтобы его не понять.
— Как будет угодно господину, — пробормотал де Марейль, поспешно, чтобы не дать заметить выступившие на глазах слезы, кланяясь. — Разумеется, я более не потревожу ею ваш слух.
Коридор, ведуший в его покои, показался ему нестерпимо долгим, равно как и галерея, которая его сменяла. С нее был виден старый сад, и, проходя по ней, менестрель краем глаза заметил Алегрета, в компании придворных дам и госпожи баронессы. Что ж, вот она — новая неотъемлемая часть Корнона. Наверное, когда-то это должно было случиться.
Потемневшее от времени дерево стоящей в углу его комнаты лютни тускло блеснуло на солнце, когда он вошел. Де Марейль машинально сжал в ладони гриф, другой рукой бережно, почти ласково огладил корпус инструмента, присел на край своего ложа, положив лютню себе на колени, да так и замер, отсутствующе глядя в пустоту.
Уместить происходящее в сердце и разуме не стоило и пытаться. Мир, становившийся все более безумным с самого появления ваганта, наконец попросту рухнул, обратившись в прах. А жизнь вне этого мира была такой же невозможной, как жизнь без воздуха. Что ж, видимо, это последняя услуга, которую он может оказать своим господам: убрать последнее препятствие с их пути к новой, счастливой жизни. Стереть последнее воспоминание о черном прошлом. Ни к чему они. Он прекрасно это понимает.
Де Марейль медленно поднялся, почти не чувствуя под собой ног, направился к выходу из комнаты. Никто и не подумает его остановить. Мало ли что могло понадобиться придворному менестрелю на замковой башне...
— О, эн Гильем, вот ты где! И уже с лютней, прекрасно!
Он остановился, с трудом пытаясь вникнуть в обращенные к нему слова. Машинально склонился в поклоне, но даже голос баронессы признал весьма смутно, скорее интуитивно.
— Моя госпожа...
— Мой дражайший супруг передал мне его разговор с тобой, эн Гильем. И, видимо, мне придется покаяться на ближайшей исповеди в грехе непослушания ему, ибо первое, что я сказала, узнав о вашей беседе, — это то, что господин супруг мой поступил с тобой несправедливо и жестоко. Ты и твоя музыка были опорой нам все эти годы. И последнее, чего ты заслуживаешь, — это быть отодвинутым в сторону. Джауфре... Эн Джауфре, хотела я сказать... Он, безусловно, мил, и его песни вносят в нашу жизнь приятное разнообразие, — но он не сделал для Корнона и малой толики того, что сделал ты. И все опасения моего супруга, да помилует меня Господь за эти слова, просто смешны. — Она протянула руку, слегка коснулась кончиками пальцев лютни, которую держал менестрель. — Сегодня твой вечер, эн Гильем. Только твой. Думаю, всем нам пойдет это на пользу.
***
Лишь войдя тем же вечером в наполненную людьми пиршественную залу, де Марейль в полной мере осознал всю горечь, скрывающуюся в последних словах баронессы де Корнон. Его выступления ждали, это было очевидно. Примерно так же, как ждет больной приема снадобья: неприятного, но такого, которое непременно пойдет ему на пользу.
Учтивая жалость. Пожалуй, госпожа баронесса со своим благородством и решительностью сделала только хуже: настояла, воззвала к совести своего супруга и, возможно, других собравшихся... Может ли быть для пиита нечто худшее, чем подобные мотивы к тому, чтобы послушать его выступление? Впрочем, винить госпожу не стоило: ведь он, старый дурень, поддался на ее уговоры, прислушался к речам... До последнего мгновения колебался — но все же пришел сюда. Почему? Опять этот клятый вопрос, который он в последнее время слышал слишком часто, и ответы на который все чаще приносили ему сумятицу и боль. Вот и теперь. Потому что смалодушничал. Не смог даже со всей своей скорбью по погубленному Алегретом миру задавить в сердце желание жить и страх перед неминуемым вечным осуждением за грех самоубийства. Не справился с собой. Позволил себе поверить, что все еще как-то изменится, и падение его мира, возможно, и не окажется таковым.
А за трусость и малодушие так или иначе приходит расплата. В его случае — в виде постных, заранее скучающих физиономий придворных. В виде жалости в их глазах. В виде долговязой фигуры Алегрета, стоящего возле расположившейся на возвышении госпожи — сколько темных вечеров он сам провел на этом месте!..
Шаг за шагом приближается центр оставленного свободным пространства посреди зала. Неужели правда, что он когда-то бывал счастлив и безмятежен, входя в этот круг, образованный слушателями?.. Может, и это был только сон — счастливый, светлый сон?.. Зачем он пытается его продлить? Ведь все могло бы быть уже кончено. Впрочем, учтивость требует прощаться перед уходом. Пусть так и будет. Тогда во всем этом найдется хоть какой-то смысл. Становится немного легче, если знать, что все это ненадолго и в последний раз.
Пусть Царь небес, Сын Пресвятой Марии,
Благословит вас, господа честные!
Внемлите песне, что сложил я ныне
Во славу не безумцев горделивых,
Не выдумщиков хитрых и речистых,
А тех, что край Испанский покорили.[1]
Слушатели, кажется, чуть оттаяли: отчаянно хотелось верить, что это потому, что вспомнили добрые и совсем еще не старые времена, когда под сводами этой залы звучал только его голос и только серьезные, достойные музыкальные творения. И все же де Марейль упорно не поддавался мороку, различая за ним горькую правду: скорее всего, все просто рады, что это не «Песнь о Роланде». Может, при всех ее достоинствах, он и правда исполнял ее слишком часто? Из лучших побуждений, конечно, и все же... Какие же еще ошибки он совершил, исходя из этих самых лучших побуждений? И не расплачивается ли теперь и за них тоже?..
О Господи Всеправый, — рек Бертран,
— Большая угрожает нам беда.
От этаких безумств не жди добра.
Претерпим мы бесчестие и срам,
Коль не спасет нас Вышний Судия!
Как верно сказано. И как больно. Безумства, именно так. Попытки заставить Корнон застыть во времени, не меняясь. Сделать вид, что не было прошлого. Что госпожа довольна своей участью. Что веришь, будто господин барон действительно не позволял ему выступить из опасения навлечь междоусобицу на свои земли, — а не просто хотел послушать и этим вечером то, что более приятно его слуху, чем старые жесты... Череда безумств, которая привела его теперь в этот зал.
Но теперь безумие прошло.
И, немелодично всхлипнув, замолчала лютня.
***
— Вы смелый человек, эн Джауфре. Смелый и благородный. Право, мне даже жаль, что ваш поступок ничего на самом деле не меняет. Впрочем, это не причина, чтобы не поблагодарить вас за него.
Голос де Марейля смешивался с негромким, почти мелодичным завыванием ветра, гулявшего в зубцах южной башни замка Корнон. Стояла глубокая ночь, земля внизу терялась во тьме, зато звезды, казалось, приблизились, словно бы с любопытством наблюдая за собеседниками на дозорной площадке. И вновь старому менестрелю отчаянно хотелось поверить в невозможное. Например, в то, что, преодолев в себе последнее сопротивление, можно будет шагнуть прямо в эти звезды, а вовсе не в бездну под ногами, а после — не в адские котлы, заготовленные для гордецов, сводящих счеты с жизнью раньше отмеренного им Творцом срока. Впрочем, одной иллюзией больше, одной меньше — не все ли равно. И почему только этот мальчишка не пойдет, наконец, спать?!.
— Я не хотел, чтобы вы сдались вот так. Чтобы поддались минутной слабости. Слушатели только и ждали этого, чтобы потом с легким сердцем окончательно променять вас на меня. Публика всегда готова растерзать артиста в угоду собственным желаниям.
— Уж простите, эн Джауфре, но разве это не то, чего вы хотите? Для вас все складывается более, чем удачно, не находите? И сегодня вы, похоже, во всех смыслах наступили на горло собственной песне, будучи в шаге от успеха.
— Мне не нужно ваше место, эн де Марейль, — в голосе ваганта отчетливо слышалась обида и уязвленная гордость. — Мне нужно мое.
Старый менестрель промолчал, вглядываясь в звездную бездну над головой, вдыхая наполненный запахом леса ночной воздух и вслушиваясь в тишину, опустившуюся после этих слов Алегрета. Если вслушиваться долго, начинало казаться, что что-то звучит — не снаружи, внутри. Где-то глубоко в сердце.
Когда среди молчания пиршественной залы зазвучал голос ваганта, подхватившего оборванную песнь, де Марейль даже не слишком удивился: подумал, что почудилось. Но морок не исчезал, и, судя по изумленным вздохам публики, слышал его не только он. А затем увидел и глаза подошедшего к нему Алегрета: совершенно бешеные, отчаянные. Почувствовал жесткую хватку его пальцев поверх своей руки, все еще сжимающей гриф лютни. И, по слабости ли или по неразумию, не смог противиться этому призыву. Под конец жесты успел даже машинально отметить про себя, что с пением ушами, о котором он когда-то поведал ваганту в припадке наставнического рвения, у Алегрета было не так и плохо. А это означает, что место придворного менестреля займет все же не совсем безнадежный бездарь. Осталось только это место освободить.
— Не знал, что вы сведущи в жестах, эн Джауфре.
Пауза затягивалась, мальчишка, леший его знает, почему, все не спешил проститься и уйти, и тишина из безмятежной быстро превращалась в томительную. Такую, которую хочется поскорее разбить любой, пусть даже совершенно пустой, репликой.
— Если я их не пою, это еще не значит, что и не знаю тоже, — последовал ответ. — Мой репертуар богаче, чем вы предполагаете, эн де Марейль. В свое время я старательно запоминал все, что было хотя бы мало-мальски связано с искусством трубадура.
— Откуда вы родом, эн Джауфре? — поинтересовался де Марейль, словно интуитивно почувствовав, что его юный собеседник в кои-то веки спрятал оружие и не собирается ершиться на любой безобидный вопрос.
— Из Клермона. Мой отец был бочаром. А может, и есть до сих пор. У меня не было от него вестей с тех пор, как я покинул его дом.
— Когда вам было двенадцать? — предположил де Марейль, припомнив давний разговор с вагантом в замковой кухне.
— Вы проницательны, — в голосе ваганта, как показалось менестрелю, проскользнула его всегдашняя усмешка.
— Отец отдал вас обучаться музыке? Признаться, странный выбор для бочара. Или у него была возвышенная душа, а у вас — выдающиеся способности?
Едва произнеся это, он забеспокоился, что вагант воспримет его слова как насмешку и отвечать не пожелает, уколов взамен какой-нибудь едкой фразой. Алегрет, однако же, обиженным не казался.
— О моих способностях вы можете судить точнее меня, — отвечал он. — А у моего отца было семеро ртов, кроме моего. Все они регулярно требовали есть, и только мой умел издавать более-менее мелодичные звуки. Однажды зимой началась снежная буря, и к отцовской мастерской прибился путник. Моя матушка была женщиной добросердечной и набожной, она уговорила отца, что нельзя брать грех на душу, оставив беднягу умирать у нас на пороге. Путник оказался вагантом. Весь вечер он развлекал нас разными песенками, простенькими фокусами, немного жонглировал... Наутро буря стихла, и он собрался уходить. Тогда отец сказал, что с моей луженой глоткой я смогу прокормить себя и сам, и приказал увязаться за ним.
— Просто так, в никуда?! С совершенно чужим вам бродячим жонглером?!
— Жизнь — довольно суровая штука, эн де Марейль, — скупо обронил вагант. — Разве вы об этом не знали?
— И что он сказал, тот жонглер? Как вашему отцу удалось его уговорить? — проигнорировав подначку, продолжил расспросы менестрель.
— Сказал он много чего, и, если позволите, я не буду повторять этого здесь. Речи его были... Несколько далеки от куртуазного идеала, если можно так сказать. А уговаривал его не отец, а я, ибо к тому времени, как он обнаружил мое присутствие, мы отошли от Клермона миль на десять.
— Господи, помилуй... И в конечном итоге вы его уговорили?
— В конечном итоге да. Хотя, скорее всего, помогло то, что я подпевал ему, пока он был в доме отца. Видимо, решил, что хоть на что-то я сгожусь. Я остался при нем, кем-то вроде мальчика для битья и на побегушках. Взамен он учил меня своему ремеслу.
— И долго вы с ним пробыли?
— Почти год, до следующей осени. Потом ему не посчастливилось проходить мимо одного трактира близ Риона, довольно приличного, даже, можно сказать, зажиточного... Он был в нем должен, много. Работники его узнали, хозяин отправил вышибал выбить из него долг. Чтобы они не забили его насмерть, он догадался отдать им в счет долга меня. Я бы сказал, это была удачная сделка для нас всех.
— В самом деле?
— Да, это совершенно искренне. Мой бывший наставник выиграл жизнь, ну, во всяком случае, я так думаю, ибо больше я его не видел. Таверна приобрела бесплатного работника в моем лице. А я — крышу над головой, регулярную еду, целую одежду и возможность и дальше развиваться в ремесле, которое как-то уж и привык считать своим. В трактир заезжали разные певцы, актеры, фокусники... У каждого я старался учиться, брать что-то, запоминать... Позже хозяин позволил и мне петь вечерами, если посетители были, а развлекать их было некому. У нас довольно часто останавливались вполне приличные, богатые и благородные господа, я старался прислушиваться к тому, как они говорили, присматриваться к тому, как вели себя: жесты, манеры... Не то, чтобы я мечтал о чем-то большем, чем роль трактирного мальчишки... Просто чувствовал, что если останусь только с вилланскими манерами, что усвоил в доме отца, — просто пропаду. Не знаю, может, это было Божье внушение...
— Все это вам действительно пригодилось.
— Да, как видите.
— И как вы ушли из той таверны?
— Я не ушел. Она сгорела.
— Боже милостивый!
— Он действительно был милостив: никто не погиб. В ту ночь было только двое постояльцев, бедных, они смогли оплатить только места на конюшне. Там же ночевал я. Семья хозяина проснулась от лая собак, почуявших дым, и успела выскочить на улицу. Правда, все заведение сгорело подчистую. Благо, дело было летом, а в Рионе у них была родня, готовая в случае чего приютить их и помочь...
— Но их гостеприимство не распространялось на вас? — догадался де Марейль.
Алегрет кивнул.
— Я провел в том трактире почти четыре года, но да, вы правы. Это не сделало меня родственником. Впрочем, хозяин был неплохим человеком. Думаю, он дал бы мне что-то на первое время, если бы сам не остался в одной рубахе. Но так уж вышло.
— И что вы делали потом?
Алегрет долго медлил, прежде чем ответить.
— По-разному, — наконец глухо проговорил он. — В чем-то мне везло, в чем-то нет. Вам, я думаю, будет наиболее интересно то, что именно тогда я начал сам сочинять кансоны — слова и музыку к ним. Как умел.
— Про донн и пастушек?
— Про донн и пастушек, именно так, — Алегрет вернул мягкую иронию, прозвучавшую в голосе де Марейля, и менестрель со смутным, едва осознаваемым удивлением отметил, что тот снова проигнорировал возможность обидеться. Будто доспехи снял. — Надо же было о чем-то мечтать.
— Мне казалось, вы говорили, будто писали на основании собственного опыта. В отличие от меня.
И снова, едва закончив, менестрель пожалел о сказанном: попрекать мальчишку произнесенной в запале стычки фразой было жестоко, тем более теперь, когда он говорит с ним о вещах столь сокровенных.
— Простите.
Слово прозвучало одновременно от обоих, заставив их усмехнуться.
— Простите за ту грубость, — продолжил вагант. — Я вел себя недостойно, тем более, что и сам был виновен в том, в чем упрекал вас. Может, события моих кансон и меньше отличались от реальности, в которой я жил, чем жесты, которые поете вы, но я не должен был говорить вам такого.
— Вы в любом случае были правы, — признал менестрель. — Я неплохо пою и музицирую, но мои способности к сочинительству виршей... Весьма скромны, мягко говоря. Так что забудьте, я не держу на вас обиды. Если бы и держал — после сегодняшнего вечера точно бы оставил ее в прошлом.
— Я рад это слышать.
— И мне жаль, что ваш путь, и в искусстве, и в жизни, был таким тернистым, — добавил де Марейль. — Могу только догадываться, чем именно ваша реальность отличалась от виршей, что вы сочиняли, но полагаю, отличалась она к худшему.
Вагант промолчал, и де Марейль продолжил задумчиво, словно говоря с самим собой:
— Странно все же... Вы к своим девятнадцати годам уже столько пережили... А для кого-то в этом возрасте жизнь только начиналась...
— Вы о себе?
Де Марейль повернул к нему голову, словно разбуженный ото сна.
— В каком-то смысле, наверно, и о себе тоже. Но больше о кое-ком другом.
— Расскажете?
Менестрель слегка пожал плечами.
— Отчего бы нет?.. История, правда, давняя, и она короче, чем ваша. Да и, по сути, истории-то никакой нет. У меня был старший брат. Мы оба родились в этом замке и выросли здесь. Оба обучались музыке... Это было очень счастливое, беззаботное время... Когда брату было девятнадцать, как вам сейчас, а мне — шестнадцать, мессир барон, наш господин, отправился в Святую Землю. Эту историю вы уже знаете, пересказывать не буду... Суть в том, что мой брат ушел с ним, чтобы воспевать его подвиги. Они вместе попали в плен, где мой брат и умер. Мессир так и не рассказал мне, как именно. Подозреваю, что по милосердию своему не рассказал. Зато, возвращаясь, захватил с собой его лютню и привез мне.
— Это... та самая? — тихо спросил вагант.
— Та самая, да. Состарилась вместе со мной. Но, по правде сказать, вчера мессир барон запретил мне на ней играть.
— Запретил вам играть на лютне?! Как такое возможно?!
— Запретил мне играть на этой лютне. Для него она все еще звучит голосом моего брата, как господин изволил выразиться. Темные воспоминания и все такое... Когда-то пора с ними расстаться.
— Это жестоко.
— Госпожа моя баронесса сказала то же самое. Это она, по милости своей, устроила для меня это выступление. Господин барон, да и все остальные, предпочитали услышать вас. Госпожа, возможно, тоже, но она очень добросердечна. Кстати, вы рассказывали ей о себе?
Алегрет хмыкнул.
— Вы всерьез полагаете, что я стал бы рассказывать подобное моей донне? Я даже и вам понятия не имею, почему рассказал. Не собирался, уж совершенно точно. Так что прошу, не думайте, что я хотел вас разжалобить или что-то в таком духе. Жалеть себя у меня и самого превосходно получается. После второго кубка выходит особенно... Проникновенно.
Настала очередь менестреля усмехнуться.
— Я в любом случае рад, что ваши мытарства, судя по всему, останутся в прошлом. Корнон — прекрасный замок, господин барон — щедрый и справедливый сюзерен, а госпожа... Мне показалось, или она зовет вас просто по имени?
— Нет, не показалось.
— Вы не думаете, что...
— Отношения пиита с его музой совершенно особые, эн де Марейль. В них не работают многие из привычных условностей.
Он хитровато прищурился, видимо, пытаясь придать своему лицу таинственное выражение, и менестрель только тогда осознал, что видит это. Ночная тьма отступила, сменившись серым рассветом. Звездная бездна закрылась, и жизнь напоминала о себе редким пением птиц, лаем собак и торопливыми шагами, видимо, мальчишки-слуги, взбирающегося по винтовой лестнице на смотровую площадку.
Так и есть.
— Прошу простить, мессиры, — еле переводя дух от долгого подъема, протараторил он, появляясь в дверном проеме. — Но господин барон срочно требует вас обоих к себе. Прибыл посланник от барона де Периньяка.
1 — Де Марейль исполняет жесту «Взятие Оранжа» из цикла «Песни о Гильоме Оранжском», дальнейшие отрывки — из нее же.
Разо пятое
— Похоже, мой дорогой тесть устал ждать свары и торопит события, — бледное лицо барона де Корнон выражало гнев, усталость и плохо скрываемую брезгливость, с которой он поглядывал на лежащий перед ним свиток пергамента. — Он требует поединка между вами — если, конечно, мы добровольно не признаем поражения эн Гильема.
— Как можно?! — сидящая рядом с супругом баронесса была полна праведного гнева.
— Он пишет, что я тяну время, лишая его искусства эн Джауфре, по которому он, якобы, соскучился...
— Так эн Джауфре покинет нас после поединка?!
Менестрель бросил изумленный взгляд на госпожу: женщине, пусть даже супруге, в присутствии мужчины вообще лучше бы хранить благопристойное молчание, а уж перебивать... Впрочем, госпожа слишком долго единолично управляла замком и всеми прилегающими землями. Видимо, все никак не может привыкнуть, что теперь все возвращается на круги своя. Впрочем, это не объясняет ее горячность в отношении будущего Алегрета...
— Тесть требует, — выразительно глянув на нее, продолжил барон, — чтобы поединок проходил в его присутствии. Для чего и прибывает к нам завтра к полудню.
— Стало быть, нужно назначить условия, господин мой, — подал голос де Марейль, решивший сделать вид, что не обратил внимания на эту сцену. — Соблаговолите обозначить задание, которое я и эн Джауфре должны будем выполнить к этому сроку, и мы примемся за работу.
— Тесть и об этом написал, — барон зло скомкал пергамент в руке. — Делает вид, что боится, будто я выберу задание, более легкое для эн Гильема. Будто то же самое не может сделать он в отношении эн Джауфре!
— Супруг мой, — снова мягко заговорила баронесса. — Если поделать ничего нельзя, и мы вынуждены играть по правилам отца, — не благоразумнее ли озвучить для участников квестию, чтобы они могли как можно больше времени посвятить работе над ней?
— Благоразумнее — проломить вашему батюшке череп секирой, — буркнул барон. Затем, обращаясь к де Марейлю и Алегрету, продолжил: — Он требует, чтобы каждый из вас написал и исполнил песнь. Хочет, чтобы каждый выбрал тему, наиболее любимую соперником: стало быть, жеста для эн Джауфре и любовные вирши для эн Гильема. Но это я в силах изменить, и дозволяю каждому из вас самому выбрать, о чем пойдет речь в ваших творениях. Да будет так.
Краем глаза де Марейль заметил легкое протестующее движение со стороны Алегрета, и, выйдя из покоев барона, не преминул поинтересоваться:
— Вам чем-то не подходят условия, эн Джауфре?
Тот замялся.
— Вы сами сказали, что ваши способности к сочинительству...
— В любом поединке кто-то из участников сильнее, а кто-то слабее, эн Алегрет. И непременно кто-то выигрывает, а кто-то — сдается. Вы разве этого не знали? — он слегка улыбнулся ваганту. — Решайте свою задачу, а я решу свою. И поверьте, я не пожалею усилий, чтобы выбить вас из седла. Удачи вам.
— И вам. И, эн де Марейль... Я рад знакомству с вами.
— Взаимно. Хоть и несколько неожиданно для меня самого.
Де Марейль кивнул своему будущему сопернику и направился в свои покои.
***
День проходил для де Марейля под знаком мук творчества. Рассказывая Алегрету о своих способностях к сочинительству, он отнюдь их не преуменьшил. Впрочем, с собственной неспособностью писать вирши он смирился уже очень давно и долгие десятилетия прожил в этом отношении вполне спокойно, довольствуясь совершенствованием в искусстве исполнителя. И вот теперь, на старости лет...
Менестрель скомкал очередной исчерканный лист пергамента и швырнул его в угол. Надо будет проследить, чтобы потом все эти художества непременно сгорели в одном из замковых каминов: судя по ним, он тут не к поединку готовился, а то ли руку для письма разрабатывал, то ли попросту чернила по листам размазывал.
Достойная же идея будущего творения появляться решительно отказывалась. Собственно, он даже с темой до конца не определился. Может, действительно взяться за любовные пасторали? Это сложнее всего, но если он тут преуспеет, это будет самая чистая, самая безоговорочная победа. Показать, что владеешь оружием противника лучше него самого — что может быть удачнее?
Вот только, — и де Марейль это прекрасно понимал, — он не владеет этим оружием лучше. Алегрет собаку съел на пастушках и доннах, которые нахальной толпой наводняли голову менестреля, едва только он начинал думать в этом направлении.
Несколько листов снова полетели в угол, сопровождаемые злобным рычанием, когда в нескольких удачно, казалось бы, сложенных строках он раз за разом узнавал вирши своего юного соперника. А ведь он еще даже за музыку не брался! Кто вообще дает такое задание на один день?! Что приличного можно сочинить за это время?!
«Что-то короткое, — убеждал он самого себя. — Думай, де Марейль! Одна — короткая — простая — изящная история! Без изысков — но чтобы била в самое сердце! Одна — чертова — история, и не говори, что на старости лет ты совсем разумом ослаб! Если мальчишка может — то и ты не хуже!»
О том, что «мальчишка», судя по всему, последние несколько лет только тем и занимался, что выдавал всякие виршики и песенки многомильными свитками, он старался не задумываться.
А время неумолимо шло вперед, и к вечеру де Марейль готов был биться головой о стену от осознания собственного бессилия.
Ему было знакомо это состояние по тренировкам в игре на лютне или в разработке голоса. Иногда приходишь к некоему порогу, который все не можешь преодолеть, и доводишь себя тем самым до полного истощения и изнеможения. И лучшее, что в этой ситуации можно сделать, — это отступить и дать себе время остыть и успокоиться. Тогда и решение, как правило, находилось легко и безболезненно, и оказывалось, что оно все время было под носом — только ты, в угаре, как понесший конь, его не замечал.
Все это верно, но как раз самого главного: времени — у него и не было.
Глядя, как сгущается тьма за окном, менестрель уже даже не пытался сделать вид, что мыслит здраво. В отяжелевшей голове мельтишили бессвязные и бессмысленные обрывки строк, музыкальные фрагменты, какие-то слова, — но более всего они уже походили на порождение разума человека, измученного горячкой.
Нет, так он проиграет еще до того, как войдет в залу, где будет происходить поединок. Это испытание. На ясность мысли, на умение творить всегда и везде. Он справится, он отдал искусству всю свою жизнь. Оно не может подвести его теперь, когда всего лишь раз он решил выйти за грань привычного.
«Интересно, как там дела у Алегрета?..»
Новая мысль, появившись, странным образом очистила его разум от творившегося в нем хаоса, однако принесла новые сомнения. Правила, озвученные бароном, ничего не говорили о том, что соперникам нельзя видеться или говорить друг с другом перед испытанием. Казалось бы, конечно, что это им и не понадобится, каждый ведь по уши погружен в работу... Но если запрета нет... Зайти, невзначай поинтересоваться, как оно?.. Что такого? Заодно отвлечется...
«И соперника отвлечешь».
Мыслишка показалась де Марейлю такой подлой, что вызвала едва ли не физическое чувство гадливости. Как он вообще мог до такого додуматься?!
Нет, к Алегрету идти не стоит, пусть работает, если есть над чем...
А что, если...
Менестрель мучительно покраснел, сжал ладонями виски, словно намереваясь выдавить оттуда еще одну мысль.
А если не отвлекать? Потихоньку, чтобы он не узнал... И никто не узнал... Ведь не идет же речь о том, чтобы, упаси Боже, украсть его идею! Просто... Поймать толику вдохновения. Алегрет наверняка и сам не отказался бы поделиться, он вроде славный парень...
«Славный парень, которого ты решил обокрасть».
Голос ангела за его правым плечом прозвучал почти наяву, и де Марейль снова едва не зарычал от отчаяния и отвращения к себе.
Нет, не будет он ничего красть! Во всяком случае, не для себя, и не ради себя. На его плечах в этом споре — благополучие Корнона и честь господина! Разве не обещал он защищать ее до последнего? Разве не клялся, что ничего превыше замка для него нет?..
Нет, так нельзя!
Менестрель решительно направился к двери, распахнул ее, вышел в коридор. Ему определенно нужно прогуляться, помолиться, прийти в себя и разогнать всех этих бесов-искусителей. Иначе это добром не закончится. И местом своей прогулки он, назло демонам, изберет самое дальнее от покоев Алегрета место! Например, галерею над старым садом! Именно так! Чем дальше, тем лучше!
***
Галерея встретила его прохладным вечерним воздухом и тишиной, нарушаемой лишь мерными шагами часовых, совершающих обход. Пара их прошла мимо него, но, очевидно зная о готовящемся поединке, заговаривать не стали, лишь молча поклонились.
Вот и к лучшему!
Менестрель оперся на массивные деревянные перила, постарался расслабиться и упорядочить мысли. Достойного выхода из ситуации все не находилось, но теперь он старался сосредоточиться на том, чтобы прийти в себя. Пока его мысли мечутся, словно раненый зверь, ничего хорошего из-под его пера точно не выйдет. Может, спуститься в кухню, перехватить чего-нибудь? Закуски ему подали в комнату еще днем, и тогда же он с ними разделался. А напряженная работа мысли пробуждала, несмотря на драматичность момента, зверский аппетит. Да, определенно, идея хороша!
Он уже собирался выйти с галереи и приступить к исполнению своего плана, как вдруг внимание его привлекла мелькнувшая почти под самой галереей тень.
Человек в саду? В такое время?! И судя по всему... Менестрель сильнее склонился над перилами, вытянул шею, стараясь убедиться в том, что глаза его не подвели. Женщина?!.
И, Господь Всеблагий, он знает, кто именно!
Менестрель отстранился, стараясь ступать как можно тише, сделал пару неуверенных шагов к выходу из галереи. Если госпожа пришла сюда — стало быть, так нужно. У нее есть веские причины, чтобы тут быть, и, несомненно, самые чистые намерения...
Приглушенные звуки голосов, коснувшись его слуха, заставили менестреля, хоть и проклиная себя, беззвучно вернуться к перилам и вновь осторожно перегнуться за них. Баронесса стояла почти под самой галереей, и не могла его увидеть, не задрав голову. Полная луна, однако, ярко освещала ее фигуру. Ошибки быть не могло.
Что касается ее собеседника, то он стоял под настилом галереи, невидимый для де Марейля. Говорил негромким шепотом, не дававшим ухватить тембр голоса — но не помешавшим расслышать слова.
— Моя любовь к тебе вечна, как то, что солнце встает на востоке, моя донна. Разве могла ты усомниться в этом, роза души моей?
Менестрель отпрянул, в ярости заскрежетав зубами, стиснув кулаки. Мерзкий велеречивый гаденыш! Волк в овечьей шкуре, втершийся в доверие! Особые отношения пиита с музой, говоришь?! Будут тебе особые отношения с дыбой в замковых подвалах!
Он набрал было воздуха, чтобы позвать стражу, но замер на полувздохе.
Госпожа не заслужила такого позора. Может, она уступила сладким речам, а то и вовсе была околдована. Да, наверняка тут не без черной магии! Но это не ее вина. Или хотя бы лишь отчасти ее. Должен быть выход, который защитил бы ее...
— Завтра, душа моя. — Говорил снова мужчина, и де Марейль вернулся на свой наблюдательный пост. — Завтра мы покончим с этим, моя донна. Довольно нам прятаться. Завтра Корнон станет нашим, безраздельно нашим. И тогда, клянусь, наша любовь засияет подобно солнцу, и мы будем счастливы, так, как никто еще не был... Я сделаю тебя счастливой, и все плохое останется в прошлом. Моя любовь к тебе глубже всех океанов мира и выше небес... Нужно дождаться завтра, моя донна...
— Я жду завтра больше всего на свете, возлюбленный мой... Хоть сомнения и не перестают терзать мою душу...
— Доверься мне, душа моя...
Больше де Марейль выносить этого не мог. В пару широких шагов покинул галерею, даже не потрудившись более скрывать свое присутствие, пронесся по коридору и ворвался к себе так, словно все демоны ада преследовали его. Да, собственно, примерно так оно и было.
— Мерзавец, сволочь, змея подколодная... — машинально повторял он, пока внезапно не понял, что выговаривает одни и те же ругательства лишь для того, чтобы не допустить в разум простого факта: речь шла не просто о любовной интриге. О предательстве Корнона.
В голове проносились обрывки разговоров с Алегретом, которые раньше просто вызвали удивление или и вовсе проскользнули незамеченными, но теперь обретали новый, зловещий смысл.
«Мне не нужно ваше место, эн де Марейль. Мне нужно мое». Конечно! Зачем быть придворным менестрелем, если можешь, околдовав госпожу замка и склонив ее к заговору, стать его властителем...
«Я никогда не бываю разменной монетой...» Вот уж точно!..
«Я никогда не делаю того, что от меня ожидают». Да-а, такого удара в спину и правда никто не ожидал...
Впрочем, что другое мог измыслить нищий, выкинутый в жизнь мальчишкой мужлан? Наверняка привык вырывать у жизни куски когтями и зубами! Это еще если вся эта жалостливая история о его юности — правда! Мог ведь наврать с три короба! А он-то, он сам, де Марейль! Повелся, старый дурень, искренне сочувствовал, сказал, что рад знакомству с ним!.. Поддавшись порыву, пытался его обучить, помочь! Каким искренне благодарным и удивленным он тогда казался!.. И все это время знал, что предаст! Сволочь, какая же подлая, мерзкая мразь!..
А госпожа?.. Нет, нет, она не виновата во всем этом! Он обманул ее, заставил, совратил, опоил! Она годами несла на себе крест Корнона, крест вдовы при живом муже...
«Разве вы не видите, что она несчастна?..»
Умный хитрый дьявол! Ведь он был прав! Тысячу раз в этом прав! И этим же воспользовался, ударил в самое слабое, уязвимое место!.. Обвел вокруг пальца не только их, но, возможно, и де Периньяка! И теперь...
А что, собственно, теперь? Ведь он так и не узнал ничего о планах этой мрази! Идиот, поддался ненависти и омерзению, как последний школяр! Надо было слушать дальше! А теперь на подходе сосед, все это заваривший, со своими людьми, котел измены почти закипел, а он, де Марейль, понятия не имеет, ни что именно затевается, ни что с этим делать!
Сказать милорду? Вот так, ворваться к нему среди ночи? Или позволить всему идти своим чередом?
А может...
Менестрель присел на край кровати, осененный внезапной догадкой. Де Периньяк знал о его, де Марейля, неспособности сочинять вирши. Мог знать об этом и Алегрет. Стало быть, он, со своим талантом, надеется, что поединок он выиграет. В чем бы ни заключался дальнейший план этой твари — его победа во всем этом — краеугольный камень! Убрать его — рухнет все дьявольское строение!
Осталось только найти способ его одолеть. И это именно то, над чем он безуспешно бьется целый день.
Или не совсем безуспешно?
Глаза менестреля опасно сузились.
Подло?
Да. Но не более, чем то, что замыслил этот мерзавец. По традиции всех поединков первым выступает старейший участник. Переплюнуть сходу собственное творение гаденыш не сможет. А начнет кричать об обмане — у мессира барона появится повод счесть себя оскорбленным, обвинить в этом всех, кого надо, и, как он того и желал, проломить наглому родственничку голову секирой. А там уж и за ставленничка его приняться можно будет... Уж этот-то быстрой смерти не получит. Он, де Марейль, хоть и не кровожаден, но лично за этим проследит.
Гобелен, свисающий до самого пола, действительно стал де Марейлю прекрасным укрытием, да и не совсем плотно прикрытая дверь, — благослови Господь нерадивых слуг! — пришлась очень кстати. Что ж, теперь он действительно не ради себя. А чувство удовлетворенной профессиональной гордости, пусть и мнимое, он примет как плату за душевные терзания.
Разо шестое
Остаток ночи и начало нового дня пролетели для де Марейля, вернувшегося от двери Алегрета, в бурном творчестве, подогретом продолжавшими бушевать гневом и отвращением, а также немалой толикой зависти. Ведь хорош же, ублюдок! Взял темой своего творения деяния короля Артура. Тут тебе и подвиги, и любовь — лучше ведь не придумаешь! И как это он сам до этого не додумался?..
И воплотил же неплохо! Сюжет вроде и простой, но интригует. Нашлось место и для томных воздыханий героев, и для благочестивых наставлений, и для битвы, и для поиска Грааля... Владеет словом, сволочь, тварь, еще как владеет!
Вот на его-то сладких речах они все чуть и не погорели!..
Менестрель отложил перо, чувствуя, как спадает лихорадочное вдохновение, заставлявшее его вот уже невесть сколько времени бешено черкать по пергаменту, дописывая на подслушанные у Алегрета слова и музыку. Так и красивее будет, и нельзя будет сказать, что он попросту украл произведение. Добавил вот, тут улучшил, там поправил... Стихи на музыку положить — дорогого стоит! Хорошо, что хотя бы в этом он все же не так безнадежен, как в сочинительстве виршей! Алегретову мелодию также использовал, но развил, вычистил очевидные для музыканта ляпы, украсил... Пусть спасибо еще скажет, мразь!
Впрочем, не нужно ему его «спасибо». Да и в пыточных Корнона ваганту явно будет не до благодарностей. Уже совсем скоро.
Солнце стояло в небе уже довольно высоко, когда де Марейль отложил, наконец, перо и в последний раз невесомо пробежал кончиками пальцев по струнам лютни, отрабатывая готовую мелодию. Что же, все, что он мог сделать, он, пожалуй, сделал. Не покидали, правда, мысли о том, чтобы рассказать об услышанном барону, но по долгим раздумьям де Марейль предпочел все же этого не делать. Господин и его рыцари и так всегда во всеоружии, когда приезжает де Периньяк. К военной стороне дела они готовы. Разбить же ему сердце разговором об измене госпожи... Вряд ли у него, де Марейля, достанет на это сил. Да и что она? Слабая женщина, еще со времен Адама поддавшаяся искушению запретным плодом... Одумается еще, когда тело мерзкого совратителя выкинут гнить в замковый ров.
О-о, а вот и он сам. Помяни черта...
Менестрель, прогуливавшийся после трудов если не праведных, то хотя бы упорных, в приятной тени замковой стены, постарался придать своему лицу как можно более спокойное выражение: спугнуть приближающегося предателя не хотелось.
— Доброго утра, эн де Марейль! Как успехи?
Безмятежный взгляд, легкая всегдашняя усмешка, в последнее время, кажется, ставшая даже чуть менее колкой... Как можно быть настолько двоедушным?! Как можно променять сердце на гнилое змеиное гнездо — но сохранить такую приятную, располагающую к себе наружность?!
Омерзительно.
И больно.
Потому, что знаешь, что это — лишь игра, скрывающая мерзкую суть. И поневоле жалеешь, что Алегрет не смог в самом деле стать тем честным, славным, и, несомненно, талантливым парнем, каким мог бы быть...
— Вашими молитвами, эн Джауфре. А ваши?
— Я готов, как никогда. Смею думать, что вы оцените мои старания. Чем бы все ни закончилось.
Де Марейль открыл было рот, чтобы ответить, но тут из двери дозорной башни, у которой они находились, спешно вышел барон де Корнон.
— Тесть со своим отрядом показался на главной дороге, — сообщил он. — Хвала небесам, день ясный, они видны издали. Им еще миль пять пути, время есть. И, судя по всему, он не тащит с собой всю свою шайку, за что опять же да будет Господь благословен... — Он помолчал, окинул стоявших перед ним музыкантов быстрым взглядом, затем, словно это зрелище о чем-то ему напомнило, кивнул:
— Эн Гильем, идем со мной, разговор есть. Эн Джауфре, до скорой встречи!
Тот почтительно поклонился, чем вызывал у де Марейля новый приступ зубовного скрежета, и пошел вглубь двора, а барон довольно улыбнулся.
— Я еще не поговорил с тобой о том вечере, когда ты выступал, эн Гильем.
Менестрель покаянно поджал губы: все же слабости он действительно поддался не к месту и не ко времени, и если бы не Алегрет... Вот дьявол! Еще и теперь он не может избавиться от глупого чувства благодарности к этому пройдохе!
— Простите меня, мессир, я...
— За что ты просишь прощения, друг? Ведь это я должен это сделать. Я и правда повел себя трусливо и жестоко, недостойно рыцаря. Я знаю, как дорог тебе Корнон и все мы. Знаю также и то, что лютня Арнаута — что-то вроде святыни для тебя, средоточие памяти о нем. Приказать тебе заставить ее замолчать — это было низко. Хвала Господу за мою достойную супругу, что не оставила меня в моем неразумии и слабости. — Де Марейль почувствовал, как сердце его болезненно сжалось при этих словах. — Она, после Господа и веры в Него — самое дорогое, что у меня есть, эн Гильем. И как ни удивительно, после стольких лет жестоких испытаний, я для нее тоже, — тише продолжал барон. — Впрочем, я не о ней хочу поговорить, а об эн Джауфре.
— Что о нем, мессир? — насторожился де Марейль.
Барон заговорщицки хлопнул его по плечу.
— Блестящий ход, друг, блестящий!
— Прошу прощения, мой господин?..
В памяти де Марейля за последний месяц решительно не находилось ничего, что потянуло бы на определение «блестящий ход». Да и раньше он подобными действиями не блистал.
— Да я все о том же! О вечере твоего выступления! Тонко, эн Гильем, тонко! Ты вроде бы как запнулся и не смог продолжать, эн Джауфре пришел тебе на помощь!.. Ровно то, что было нужно! Так и знал, что вы прекрасно уживетесь вместе!
— Что?!
— Если ты про крокодиловы слезы моего тестя насчет того, что он-де скучает без пения своего менестреля, то это мы, с Божией помощью, решим сегодня раз и навсегда. Но ты ведь тоже пришел к выводу, что надо оставить Алегрета у нас? Он ведь неплох. Может, выучки не хватает, но ты-то сможешь это поправить! Вон как здорово у вас вышло петь вместе! Все были в восторге, жаль, что ты так быстро ушел после выступления. Словом, план прекрасен, верно?
— Нет!
Слово вырвалось прежде, чем менестрель успел обдумать его последствия, и теперь он обреченно наблюдал, как темнеет только что сиявшее лицо его сюзерена.
— Нет? Что значит «нет», де Марейль? — уже совсем другим тоном спросил он.
— Господин мой, прошу... Алегрет, он... Заклинаю не доверяйте ему. Он... Он ставленник вашего врага, мессир, нельзя забывать об этом. Кто знает... Кто знает, что у него на уме?
— Хочется верить, что в тебе говорит забота о Корноне, де Марейль, а не приближающаяся старость, не позволяющая дружески принять более молодого соратника, — холодно произнес барон. — В любом случае, ты пугаешь нас тенью от погасшей свечи. Кто такой Алегрет, мы знали с самого начала. Не ты ли называл его разменной монетой?
— Он не...
— Ты смеешь перебивать своего лорда?
— Простите, господин. Но окажите милость вашему покорному вассалу, заклинаю. Прислушайтесь к моим словам. Не доверяйте Алегрету и... Никому вокруг. Даже самым близким. Особенно самым близким.
Де Корнон пристально взглянул ему в глаза.
— Ты знаешь что-то, чего не знаю я, эн Гильем? — наконец спросил он. — Если так — говори.
— Я... Господин, я только...
Менестрель почувствовал, как по спине его потек холодный пот.
— Что «я только»? — продолжал настаивать барон. — Я не узнаю тебя, эн Гильем. Что за глупые увертки? С каких пор ты утаиваешь что-то от своего сюзерена? Ты знаешь что-то? Да или нет?
— Да, мессир, знаю.
Что ж, он сделал что мог. Вот и все сомнения насчет рассказать барону или нет, остались в прошлом. Теперь выбора у него не было.
— Я видел кое-что, господин. Видел и слышал. Алегрет готовит заговор против вас. Возможно, вместе с вашим тестем, а возможно, и за его спиной тоже. В любом случае, он хочет стать властителем этого замка, свергнув вас и убив.
— Нищий вагант с большой дороги хочет захватить Корнон, убив меня? Де Марейль, ты что, белены объелся? Ты что несешь? — лицо барона выражало сложную смесь изумления, насмешки и брезгливой жалости, с какой обычно глядят на юродивых. — Еще от моего клятого родственничка я могу такого ожидать и даже ожидаю, — но чтобы всем крутил этот мальчишка?! Это даже на плохую шутку не тянет.
— Это не шутка, мессир. Алегрет... Он действует не один.
Больше всего на свете де Марейль желал ровно в этот момент провалиться в ад. Можно даже заживо.
Чуда, однако же, предсказуемо не случилось.
— Не один? — тяжело уронил барон. — Хочешь сказать, в замке появился предатель? Кто-то из моих рыцарей? Но кто из них и как мог бы помочь ему занять мое место?.. Или ты хочешь сказать...
Де Марейль опустил глаза, чтобы не видеть, как меняется лицо барона от страшной догадки.
— Ты что, обвиняешь ее?..
— Мессир, госпожа супруга ваша, несомненно, не сознавала, что делает. Алегрет наверняка промышляет колдовством, он обманул ее, заставив действовать с ним заодно.
— Докажи свои слова, де Марейль, — глухо произнес барон. — Докажи, ибо Богом клянусь, любому другому, кто осмелился бы произнести подобное, немедля вырвали бы язык. Для начала.
— Я слышал их разговор с Алегретом, мессир, в котором он прямо сказал, что вскоре Корнон будет принадлежать только им двоим.
— Ты упомянул, что и видел что-то. Что?
— Я видел госпожу баронессу во время этого разговора.
— А ее собеседника?
— Его нет, господин, он стоял под садовой галерей, было темно, я не мог его видеть.
— Под садовой галереей? Когда же именно ты слышал этот разговор, и что было сказано?
Менестрель не мог разобрать, что именно скрывали странные интонации его сюзерена, но то, что ничего хорошего — сомневаться не приходилось.
— Этой ночью, милорд. Речь шла о сегодняшнем дне. Алегрет сказал, что нужно лишь его дождаться. Наверное, он имел в виду приезд барона де Периньяк и поединок.
Де Корнон недобро прищурился, в глазах его полыхал жутковатый, бесовский огонь.
— Ты сказал, что не видел эн Джауфре. Почему ты думаешь, что это был он? Ты узнал его голос?
— Нет, господин. Он говорил шепотом, это скрадывает тембр... Но... Простите, мессир, но он называл госпожу супругу вашу так, как мог называть только он.
— Как именно? — лицо барона окаменело окончательно.
— «Роза души моей», «госпожа моего сердца», «моя донна»...
Едва договорив это, он почувствовал, как стальная рука де Корнона молниеносно перехватила его за горло, с размаху швырнув спиной и затылком о замковую стену. В голове зашумело от удара.
— Мерзкий клеветник! — раздавшееся над ухом шипение скорее подходило разъяренной гадюке, чем человеку. — Да знаешь ли ты, что и о ком болтает твой гнусный язык?! Я был тем, кто говорил с госпожой этой ночью! Я поведал ей свой план того, как раз и навсегда избавиться от Периньяка и сделать Корнон снова нашим, только нашим! Ты ведь это слышал, предатель, опорочивший честь своей госпожи, это?!
Менестрель лишь безвольно кивнул. Горло мучительно болело, грудь от недостатка воздуха горела огнем.
— Вы никогда... не... называли... госпожу...
— Не называл ее моей донной и цветком моей души? Что ж, это было мое упущение. За эти черные годы я забыл, что значит видеть в ней прекрасную и желанную женщину. Эн Джауфре сделал все для того, чтобы между мной и дражайшей супругой моей вспыхнул былой огонь. Он сделал то, что должен быть сделать ты, де Марейль! Он напомнил, кем мы с госпожой были друг для друга когда-то и кем остаемся еще и сейчас! Он вернул любовь и радость в Корнон вместо того, чтобы вечно хоронить нас заживо! А ты пытался очернить его, и, что хуже, милостивую госпожу твою в моих глазах!
Он резко оторвал менестреля от стены, с силой оттолкнул его от себя, так, что полуживой де Марейль не удержался на ногах, тяжело, неуклюже рухнул на землю. Щеку обожгло болью от удара о камень стены.
— Это не он, а ты предал нас. В другое время ты был бы уже в кандалах, — словно издалека раздался голос барона. — Но сейчас ты все же нужен мне для этого фарса с поединком. Твою судьбу я решу после него. Я и госпожа баронесса. И знай: я милостиво желал победы вам обоим. Но теперь желаю ее лишь твоему сопернику. Прощай, де Марейль.
Разо седьмое, последнее
Старый барон де Периньяк окинул просторный двор Корнона хозяйским взглядом. Чисто, аккуратно... Сооружения, как он уже не раз про себя отмечал, добротные — что каменные, что деревянные. Два колодца, что очень радует, один во дворе, второй схоронен в массивном донжоне. Там же, как он, пользуясь правами родственника, разузнал, — запасы зерна на полгода точно. Ров, который они пересекли по подъемному мосту, ведущему к единственным воротам в массивной высокой стене, был приятно широким и глубоким. Башни же — просто загляденье! Словом, выдерживать тут осаду — одно удовольствие!
И на пути обладания этой прелестью у него стоял вернувшийся из Палестины полудурком зятек и оказавшаяся не в меру ретивой и твердолобой дочурка. Недаром он ее всю жизнь терпеть не мог, в отличие от ее старшего брата, будущего барона де Периньяк, увеличить владения которого за счет соседа, и удлинить титул до «де Корнон де Периньяк» виделось весьма приятной перспективой.
Только вот возможности не предоставлялось.
Ибо если держать осаду в Корноне можно лишь изредка просыпаясь и лениво поплевывая, но осаждать его же — пуп надорвешь. Равно как и пытаться взять цитадель штурмом. Себе дороже станет, только людей своих под стенами положишь.
Впрочем, конкретно своих людей почти и не оставалось. Барон со скрытой брезгливостью косился на следовавший за ним отряд в десяток человек. Наемники, все как один. Кровососы, вытряхивающие последние крохи из печально пустой казны. Да и они с незавидной регулярностью начали от него разбегаться, заставляя сожалеть о невозможности нанести удар раньше. Поэтому теперь приходилось спешить, действовать хотя бы с теми крохами былого отряда, что еще удалось удержать щедрыми, — невероятно щедрыми! — посулами. Десять человек на все про все, включая его самого и сына. Мало. Но воины закаленные, и момент неожиданности должен сыграть им на руку. В любом случае, это их последняя вылазка, последняя попытка взять такой желанный и прискорбно недостижимый уже долгие годы куш. Если удастся — деньги потекут рекой. Где вилланов прижать, где пошлину за речное судоходство на землях Корнона стребовать — и будут тебе и нормальные воины, и роскошь, и почет, и достойная старость. Если же нет...
Нет, никаких если.
Недаром же таких блестящих, одновременно простых, как палка, и изящных планов по захвату имущества соседа уже давно не приходило ему в голову.
Нищий, полумертвый от голода и усталости мальчишка, забредший в его замок с вилланами, пришедшими платить подать, на подарок судьбы не тянул, на первый взгляд, точно. Тянул он на бродягу и вора, коими лорд де Периньяк его тут же и поименовал — как только наглый не в меру молодчик дерзко направился прямо к нему и попытался завести какую-то бессмысленную болтовню в духе «так есть хочется, что аж переночевать негде».
Это он зря. Периньяк и так с утра был раздражен сверх меры скудостью собираемых податей и примерно теми же жалостливыми завываниями отребья из своих деревень (стыд и страх потеряли, лорду перечить!). Так что быть бы мальчишке поротым на конюшне и под белы руки выкинутым за ворота, если бы в его речах не прозвучало слово «трубадур».
Дальше все произошло как-то само собой. В поясном кошеле барона, смятом ладонью, зашуршал свиток пергамента, доставленный этим утром из Корнона. Приглашение на пир. Будто и так мало они глаза мозолят! Вроде как жест доброй воли: забыть прошлое, благодарить за настоящее, — словом, всякое сопливое нытье — удел слабаков. Но, видимо, и знак: зятек, наверно, совсем разумом плох, чует, что слаб, вот и пытается мириться... Поехать, перебить их всех там разом?..
Нет, нехорошо. Кругом ведь и другие соседи, и среди них больше сторонников Корнона, чем Периньяка. Месть, усобица... К чему сыну оставлять такое наследство?
Вот если бы иметь повод... Оскорбление, например... Но, к большому сожалению, у проклятущего зятька относились к нему предельно учтиво. Разве что взгляды, что бросал на него старый мужлан — приживала или кто он там, — в те разы, когда он с отцовскими визитами посещал дочь, пока де Корнон гробился в Палестине, были далеко не самыми любезными. Но то дело прошлое, сейчас взыскивать за это — смешно. Хм, а ведь дед тот был, кажется, придворным менестрелем...
Певуном. Как и стоящий перед ним сопляк.
План еще и близко не сложился — но уже и смутной догадки хватило, чтобы барон жестом остановил окруживших мальчишку слуг.
— Поешь, стало быть?
Тот слабо кивнул, уставившись прямо на него огромными глазищами — уже за одно это всыпать бы по самое некуда! Но это подождет.
— Ну давай. Пой.
Тот как-то даже слегка приосанился, услышав распоряжение — батюшки, неужто тут и гонор еще затесался, в этом мешке с костями?!
Запел вроде бы.
В музыке Периньяк разбирался крайне слабо, а ценил ее еще меньше. Услышанное, однако, счел как-то звучащим, махнул рукой примолкнувшему было молодчику, чтобы продолжал, и глубоко задумался. Придержать сопляка при себе, покамест откормить, чтоб ноги до времени не протянул, приодеть чуток... Съездить на пирушку, посмотреть, чего у них там по музыкальной части... И мало ли. Может, выставить его против того деда? Тот его в пух и прах разделает, а это уже повод для обиды...
Удовлетворившись этим на первое время, Периньяк взмахом руки остановил все еще чего-то подвывающего мальчишку и принялся раздавать слугам указания насчет него.
В последующие недели план был до деталей выверен и пересказан несколько отъевшемуся и вроде бы покрасивевшему ваганту, после чего тот был отправлен в стан врага.
И вот теперь можно пожинать плоды.
Периньяк удобно расположился в кресле с высокой спинкой в главной зале Корнона. Краем глаза заметил своего мальчишку (имени его он выяснить так и не удосужился). Тот скромно стоял при входе — а вот дед что-то запаздывал: настолько, что ему, Периньяку, было все удобнее испускать из себя прямо-таки ощутимые лучи злорадства, от которых зятьку, кажется, все больше плохело...
А нет, явился таки! Ух, щека стесана, уж не мессир ли барон приложить изволил?! Занятно, за что? Да и выглядит дед как-то скверно: бледный, ноги дрожат, будто за последний месяц лет на двадцать постарел... Ну да ладно, пусть уж начнут поскорее, что он там мнется-то?!
...А это, позвольте, как понимать?!
Периньяк с изумлением и тщетно скрываемой досадой наблюдал, как дед вышел вперед вместе с мальчишкой. Дождался кивка Корнона, мол, начинай. Помедлил, постоял, будто пришибленный. Затем вроде бы ожил, перехватил поудобнее лютню, или на чем он там собрался играть. Тронул струны, извлек несколько звуков, на взгляд барона — довольно приятных. А дальше...
Дальше вдруг повернулся к мальчишке, пихнул инструмент тому в руки, пробормотал что-то вроде «не давайте ей молчать», поклонился де Корнону: «простите, мессир» — и в гробовой тишине покинул зал.
Когда же его шаги затерялись вдали, раздался лязг вынимаемых из ножен мечей.
***
Мэтр Тизье, хозяин трактира в одном дневном переходе от Бо-Регарда, небольшого, сравнительно молодого, но уже довольно зажиточного города, подозрительно косился на постояльца, сидевшего в самом темном углу зала да еще повернувшись лицом к стене, словно желал напрочь отгородиться от всего внешнего мира. Впрочем, если учесть, что все время, кроме того, чтобы было необходимо, чтобы съесть похлебку и выпить стакан вина, постоялец проводил в своей комнате как мышь в норе, то похоже, именно этого он и желал.
Трактирщик осуждающе покачал головой: странный он какой-то. Не то, чтобы подозрительный: старик совсем, едва ноги тягает, чем такой навредит? Но что-то с ним не то. Вроде и не бедный, за комнату и столование щедро расплатился, на несколько месяцев хватит — а одежда — только та, что на нем. Опять же — иногда выйдет на порог, постоит, вдаль посмотрит — аж жалко: ровно пес, хозяином в лес спроваженный. Будто тянет его куда-то. На добрый толк — тянет — так и ехал бы. Ну, или шел: никаких средств передвижения, кроме трясущихся ног, у старика не было. Так нет же! Постоит-постоит — потом глаза отведет, да так и пошаркает к себе. Будто погаснет весь.
Или вот на старую ветвистую яблоню при входе нехорошо как-то смотрел, будто оценивающе. Мэтр Тизье потом долго крестился, старательно прятал подальше все мало-мальски длинные и крепкие веревки, и в тот вечер вино сумасбродному старику почти водой не разбавлял: от хозяйства не убудет, а он проспится да может сменит настрой. Все лучше, чем самоубивец в заведении.
Тот, впрочем, и правда присмирел. Жена только сказывала, что в ту ночь, упившись, вроде как рыдал в своей комнате. Жалостливо — будто душа неупокоенная. Мэтр Тизье тогда снова крестился и при случае не преминул странного гостя украдкой за плечо пощупать — мало ли... Нет, вроде настоящий оказался...
Только будто между мирами затерянный.
Так и продолжалось, пока дверь трактира, в очередной раз отворившись, не пропустила внутрь высокого светловолосого парня с продолговатым свертком в руках.
***
Когда чья-то шкодливая рука выхватила у него буквально из-под носа миску с похлебкой, которой он ужинал, де Марейль безразлично подумал, что с ним затевают ссору. Что же, очень кстати. Сейчас накинутся, изобьют — а он постарается сделать все возможное, чтобы от побоев не очнуться. Может, хоть так у него, наконец, хватит смелости.
Драки, однако же, не последовало, хотя вид предмета, занявшего место его ужина, подействовал, как добрый удар под дых.
Равно как и вопрос, прозвучавший над его головой:
— Она молчит у меня, эн Гильем. Поможете мне вернуть ей голос?
Наталия Александровна СТАНКЕВИЧ
Я сетевой писатель, пишу более пятнадцати лет. Мой роман «Следы на пути твоем» и сборник рассказов «О мыши и Граде Божием» были опубликованы в Мультимедийном издательстве Стрельбицкого в 2018 г. Мои рассказы публиковались также на международном литературном портале гУрУ.арт и в журналах «Черная ольха» и «Вернике и Брока». Кроме того, я автор сборника статей по основам психологии для писателей «Психологический ликбез в помощь писателям» и соавтор международного проекта «Проект литературных инициатив» для начинающих авторов. Мне 37 лет, я родом из Минска, проживаю в Берлине.