Владимир РЫЖКОВ. Я музыкант, я бог, я лабух...
О, музыка, глоток небесной сини!
Когда, палимые, в пустыне
мы в Мекку истово бредём:
сегодня – ту, другую – завтра,
аскеты гос- и поп-азарта,
ты проливаешься дождём.
О, музыка, ты птица неземная!
Глухим поёшь, себя не зная,
над бездной мрака и стыда.
Чьё и о чём неся посланье,
ты исцеляешь их сознанье,
тревожа душу иногда.
О, музыка, убежище бездомных
средь воплей и бичей содомных
в тени библейского меча.
Твоя всё теплится свеча
на дне всемирнейших трущоб,
живых, по счастию, ещё...
О, музыка, наперсница печали
по той земле почти случайной,
где за себя мы отвечали
твоим прощающим звучаньем,
и где пред шагом в никуда
гудят дожди, дробясь в ладах.
***
Я музыкант, я бог, я лабух.
Мне ритмом пятки жжёт.
Забацаем не слабо,
за money иль за славу,
а, может, за прыжок.
Неважно, кто на сцене –
важнее, что над ней.
В искусстве тот лишь ценен,
кто лупит по мишени
живой души своей.
Мы все – наркоты кайфа:
кто власти, кто любви...
Мой ключ басовый фа,
как знак начала – альфа.
Омега – это вы.
В вас вздыблена стихия,
покорная узде.
Не все кругом глухие,
но многие бухие
в начавшемся суде.
По мостику взрывному
ударимся в бега
/ревёт мессия новый –
рок-змей медноголовый/
за Дантовы круга.
Расщеплен мир, как атом.
«Любить» - синоним «спит».
И неизбежность мата
нам отрыгнёт же матом
ассенизатор – СПИД.
Во мгле духовной нашей
бродяжит лейкоцит.
И пьём уж полной чашей
всё, что напенит в раже
наш перманентный цирк.
Ну что ж, и эту чашу
пока – на посошок...
И, наклонясь, сквозь чащу
под ритм – что миг всё чаще –
в возможность на прыжок.
Вот я дошёл до соло
последнего, увы...
Мой ключ скрипичный соль
возьмёт ли вашу боль,
и пауза ли – вы?
В финальной стометровке
к удаче иль беде
рванём, чтоб все у кромки
слетели в пыль подковки...
- О, музыка, ты где?
***
Всё меньше нот – всё больше пауз,
всё сокровенней тишина...
Камыш взмахнул, как щёголь Штраус,
и вспомнил звук, что он – волна.
И заплескались, покатились
то ль стайка рыб, то ль звездопад,
то в пене вод, то в бездне скрылись,
то – строго в такт, то – невпопад.
И все услышанные звуки
слив с неозвученным во мне,
девятый вал в момент разлуки
утопит где-то в глубине.
И ракушка, что там, под рифом,
как время, свёрнута в спираль,
мой первый крик с последним хрипом
сомкнёт, волну не дав стирать.
Чрез расстояния и руки
к мальчишке из моей страны
дойдёт диковинка и звуки
подарит дальней стороны.
Услышит он дыханье моря
и звёздный шорох в пустоте,
и крики радости и горя
в людской бессмертной суете.
И из немыслимого где-то,
витки спирали отлистав,
слова старинного поэта
перенесёт на нотный стан.
А повзрослев, бессонной ночью
он конус к уху поднесёт
и будет слушать шёпот отчий,
и, успокоившись, уснёт.
Из сна и хаоса всплывая,
в тоннеле раковины той
слова потерянного рая
озвучит музыки исток.
***
Я плакать не хочу,
хоть не отходит сердце.
К забытому ручью
по камешкам из терций
спущусь напиться детства
с вершины лицедейства,
где пугалом торчу.
Век-шут при королях
заматеревших истин,
где на вторых ролях –
звезда, душа и листья,
где голый, как софизм,
их точит червь всех мистик –
вселенский атеизм.
Но как поймать мотив:
откуда и зачем мы,
ладони опустив
в ручей почти лечебный –
иль ключ к заветной дверце,
где мегафон системы
не заглушает терций?
***
И.С. АБРАМИСУ
Вдохнуть и выдохнуть –
и что-то между...
Из звука вытянуть,
что было прежде.
Пытать у кармы,
что будет с нами?
Махать руками,
трястись-шаманить.
Чужих губами,
других смычками...
Они – лабают,
а мы – порхаем.
Мираж искусства
другим внушая,
расчислить чувства
и, искушаясь,
алтарик пульта
кому – в заклад?
Под сердцем – пусто,
оркестр – не в лад.
Но спрятав вожжи,
добиться вдруг,
чтоб каждый ёжик
у в и д е л з в у к.
Цепь ауфтактов
сползла с руки.
Пред третьим актом –
поклон, хлопки...
По партитуре:
то шут, то герцог.
Что в том культуре?
Она же – гетто.
В стране, так глухо
неэлитарной,
понятье духа
элементарно.
Где идол – пузо
какой уж год,
там дух – обуза,
и пуст живот.
Звук снят. Отмашка.
Миг чист и точен.
В поту рубашка,
спектакль окончен.
Копя мгновенья,
транжиря вечность,
людского мненья
изведав верность,
сойти под сцену,
шагнув с порога
земную цену
спросить у Бога.
Цена же лучших –
сбивать их влёт.
Но с пульта лучик –
спектакль идёт.
***
И.С. АБРАМИСУ
Мы земными почти что сравнялись...
Время – блеф, только память свята.
И в предзимье октябрь нас роняет
жизни той, что читаем с листа.
Той озвучивая партитуры
миражи и тщету, я искал
в каждой ноте любовь... Квадратуры
не решив, мой учитель, пока.
Но из круга уже вырываясь,
льщусь надеждою: может, и нас
кто-то вымыслит неким Граалем –
тем, которым я чувствовал Вас,
тем, к которому юность тянулась,
замечая не годы – азарт
и вкус к жизни, что вряд ли минует,
к Вам пока мы приходим назад.
Сколько музыки в нас размолола
жизнь (плевать на её жернова!) –
дна же нет: ведь близнец комсомола
нам до края души наливал.
Уж не верю, что, эх, альма-матер
до таблички дозреет на дверь
двадцать пятого. Видимо, мастер,
ранг иной там в фаворе теперь.
Аурой ауфтактов и точек
призрак оперы в классе бродил.
Нет страны. Век иных заморочек.
С чёрно-белых мы фоток глядим.
Молодые. И с нами учитель.
Вечность – то есть сегодня – течёт.
Ave, музыка... Ею влачимый
к камертону, Вам сдал ли зачёт?
***
Бывавший в Дании,
но всё ж не «датский»,
мне на свиданиях
кидал задачки,
и я, пас юности
лишь и ценя,
знал, кто в подлунности
берёг меня
от скуки, гневности
и мельтешни,
сдвигая к нежности
стихи и дни.
И в этом времени,
в краю буслоу,
впадая в ре минор,
кричал без слов
оркестр кузнечиков
и ворожил,
чтоб с тех конечиков
вернулась жизнь
и с нею к музыке
брела душа,
в любви и мужестве
храня земшар.
Меж нами лиги и
искусства крест.
В моей религии –
и ты, оркестр!
И пусть случается
играть глухим, –
за что прощаются
мои грехи, –
жить надо истово:
в хуле, хвальбе,
в конце на исповедь
придя к тебе...
***
Порой в сердцах, сходя со сцены,
я думал, что сизифов труд
золотосных ваших руд,
что в этих стенах лишь бесценны,
не достаёт... Фальшивы звуки,
когда несовершенен слух,
но вдвое горше, если дух
не равен музыке, и руки,
сотворчества не достигая,
роняют в зал бессильный жест,
в котором много общих мест
и нет прозрения у края.
Но иногда случалось что-то
на безразличных небесах,
и листья падали в лесах,
как неозвученные ноты.
И нарастающей волною
катился вал – за пультом пульт –
освобождая нас от пут,
что жизнью названы земною.
И от неё не отрекаясь,
мы поднимались до любви,
лист открывая той главы,
что прочитаешь, лишь раскаясь.
Струились между нами токи,
и прояснялся смысл молитв:
когда у вас душа болит,
берите музыки уроки.
Не доиграв до совершенства,
но приближаясь иногда,
легко мы тратили года
за миг духовного блаженства.
И пусть в намоленном том зале
надолго не прервётся звук,
когда по очереди круг
мы рвём, где всё почти сказали...
***
Расчисленная музыка утрачивает имя,
а спесью метронома сминается душа.
И если нет в нас тока, флюидов... в общем, дыма,
то, господа артисты, не выйдет ни шиша.
Жизнь – чуточку качели, размер на два – качельный:
паденье, невесомость, сомнение и взлёт...
А если без сомнений, смычок-то ваш лечебный
больнее, врачеватели, чем ножичком в живот.
Не может сердце биться всегда на меццо-форте,
и миг, ещё звучащий, принадлежит вчера.
Но если всё – по полочкам, всё точно, как на фото,
то, господа педанты, скучна сия игра.
Эмоции, конечно – потуги дилетанта,
искусство – это мера, иное – ерунда,
лишь сумасшедший бегает от финиша до старта...
Но, господа артисты, артисты ль мы тогда?
***
Дирижёр лягушачьей капеллы,
строгий аист, ценитель бельканто,
подавился солисткой неспелой –
стало место маэстро вакантно.
Знаменитость прудов всех окрестных,
пред которым бледнел Паваротти,
взял учить лупоглазых прелестниц
лишь в ансамбле растягивать ротик.
Но не вышло премьера натуру
совместить с отбиванием такта,
и ничем не возвысив культуру,
усмотрел в том её лишь бестактность.
...У пруда жил сверчок и на скрипке
к удовольствию мира пиликал,
в птичьих трелях чуть правил ошибки
и с волны собирал блик за бликом.
Попросились к нему лягушата,
чтобы выучил петь и манерам –
задавал сочинять им стишата
о морях, островах, флибустьерах;
и на листьях кувшинок и лилий
рисовали дождя многоточье,
пенье рыб, что по облаку плыли...
Остальное всё шло между прочим.
Интонация, гаммы и стили,
тишина – колыбельная звука...
Скрипка пела, лягушки учили.
Не до всех доходила наука.
Как в любом коллективе искусства,
тем искусством кормились интриги,
склоки, зависть и прочая пустоть,
разрывая дыханье и лиги.
На концерте однажды кружила
над сверчком бестолковая муха.
Вдруг их склеил язык и поживу
уволок в лягушачее брюхо.
Ах, оплошность, рефлекс, происк ультра –
и премьера подвергли секвестру...
А мораль: дирижёр, прочь от пульта,
если вдруг по зубам ты оркестру!
***
Что такое музыкальность?
Это жизни зазеркальность,
это грешность, это тайность
подо льдом ручья протальностъ,
полудикая ментальность
и судьбы смешной фатальность.
А отсюда и сближенье
глаз, планет и прочих тел,
и глаголов двух спряженье,
вечность их и их предел.
И забрезжив в глубине,
звук, скатившись по волне,
вдруг расколется на вдохе...
Дождь прольётся. И по крохе
что-то надо собирать,
вновь терять и умирать.
И молясь в безверьи Богу,
волочить чертей к порогу –
самых хитрых чертенят,
чтоб хоть что-нибудь понять.
Завиваешь их жгутом,
музыкальный строя дом,
где начало – на иголках,
вкус в одежде и заколках,
«интересные вопросы»,
закидоны и серьёзы,
фантик импортной конфеты,
исачёвские портреты,
комментарий билетёрши,
ластик, «пальцы» в нотах стёрший
в трениях с аппликатурой,
не считавшейся с натурой,
что озябнувшие пальцы
заковала с сердцем в панцирь,
нетехничные все трели,
эротические стрелы,
мазь бесстрашной Маргариты
/ведьмы до сих пор сердиты:
ведь истёрла дефицит,
а душа у всех горит/...
Надо-надобно чертей
привечать, как мил гостей,
и самой летать порой
по-над Лысою горой,
приворот-траву топтать,
знать любовь не из цитат,
а почаще омут свой
тормошить... хотя б метлой.
Юной быть, чтоб был наив
не взрослее лет своих,
но не надо, между тем,
жить совсем уж без проблем:
ведь страдание, послушай,
камертоном строит души.
И ценя свою игру,
быть не пешкой. Во миру
одиночество – оно
откровением полно.
И опять терять, терять,
обновлять и шить наряд,
напридумывать бог весть,
что и в книгах не прочесть,
камень сдвинуть, чтоб вода
не текла абы куда,
чтоб в ноябрьских городах
уж грустили б о дождях,
в дни, что мимо всё пылят,
о надежде размышлять,
с ней постичь пытаясь звук,
светом льющийся из рук.
Век живи и два учись...
Почему проходит жизнь?
Почему на этом склоне
безнадёжнее мы тонем,
почему, чтоб объяснить,
надо много говорить,
прслывя почти лапшистом –
вруль-котом, что так пушисто
здесь завёл про музыкальность
долгопутаный рассказик,
ничего и не сказал,
помурлыкал да сбежал.
***
Мне сказала пианистка,
расколдовывая звук:
«За цыганское монисто
побрякушек и разлук,
за весенний пьяный гудеж –
без желанья обвинять -
милый мой, ты позабудешь
слишком строгую меня.
Но за всякою утратой
во спасенье мне
искупительной отрадой
в недомолвленной вине
будет этот чёрный ящик
с нежной странною душой,
с полоумной и скорбящей,
с ненасытной и пустой.
В нём не струны тяжкой меди –
нервы тела моего.
Лишь ему верна до смерти,
вам, трусишки, ни-че-го...»
Что нагадано - случилось.
Тает времени свеча.
Недоигранное сбылось.
Мы тоскуем, хохоча.
На затоптанных подмостках
кто позёр и кто герой?
Во шелку или в обмотках –
все одну играют роль.
И с восхода до заката
вся дорога – в полшага.
А от счастья зарекаться –
что от славы убегать.
А за счастье, как за славу,
платит жизнью род людской
и земную пьёт отраву,
неземной томясь тоской.
А до счастья /вывод пьесы/ –
три антракта пустоты.
Соломонова «Песнь песней»
вся в едином слове: «Ты...»
И когда, рабы призванья,
презираем мы закон,
что нам дарит выживанье, –
унижает, мстит нам он.
От ничтожеств – к идеалу,
от бравады – до мольбы
только шепчем: «Мало, мало...
боже, душу не губи!»
И словами забываясь,
разноцветных клавиш ложь
обрываем, обрываем...
На кону – последний грош!
Проиграться – сердцу легче!
Счастья вкус – свечи нагар.
Но зачем: всё – плечи, плечи...
губ рябиновый отвар!?
Но зачем: всё – звуки, звуки...
глаз прищур темней, темней...
и натруженные руки
в перстнях матовых камней!?
От девчонки до старухи
уж не ждёт, не ждёт, не ждёт...
И любовь с улыбкой шлюхи
сигаретку в пальцах мнёт.
***
Опять осенний камертон
фригийским ладом строит душу,
и дождь танцует вальс-бостон,
одушевляя вальс и лужу,
в которой пятипалый лист
лениво парусит куда-то,
где уж возник флейтовый свист
летящей кромочки заката,
что осеняющим крылом
заденет нас, и в том касании
дождь, разогнавшийся в галоп,
слов не услышит отрицанья...
***
Мы секундим в духе Шнитке
и в раздрае бытия
тянемся по красной нитке
в консонансные края.
Сколько там ещё осталось:
не пора ль на посошок?
Эх, сладка земная малость –
пригубили на вершок...
Но когда под-надо мною
выгибал тебя крик «да-а...»,
не одной твоей звездою –
я Вселенной обладал!
Сохранить бы эти губы,
эту яблочную грудь –
и плевать на Судны трубы
да на прочую бермудь!
А когда затихнут скрипки
и окончатся слова, –
мир сожмётся до улыбки,
что всю жизнь я рисовал.
Из констант её пространства
вновь затикают века –
и маслинкой диссонанса
упадём мы в их бокал...
***
Александру Соколоффу
Прожить жизнь – сделано полдела:
судьбу, что в нас, не нам ценить...
В октаве третьей, у предела,
тяни, трубач, мосточка нить –
тяни, свингуй, хрипи, достань
ту, выдув лёгкие сквозь раструб,
мелодию, чтоб мочь с креста
сойти, рассловясь по пространству...
Владимир РЫЖКОВ
Родился в Москве, учился в Минской Государственной консерватории им. Луначарского, работал в музыкальных колледжах Бреста и Минска, собирал фольклор на Камчатке... Живет в Минске.